Понимание, что разброс возможностей растет, что варианты будущего все больше отдаляются друг от друга, создавало у Нины Александровны странное ощущение пустоты и свободы действия. Теперь не исключалось, что Алексей Афанасьевич, после стольких лет неподвижности, каким-то чудом встанет на ноги и забудет о попытках повеситься; могло быть и так, что благодаря поразительным улучшениям он все-таки доведет задуманное дело до конца. Вероятно было и то, что ничего в привычной жизни не изменится и закупоренный в комнате застой сохранит свои уникальные качества, мертвые здесь навсегда останутся живыми. Еще ни разу в жизни перед Ниной Александровной не лежало столько вариантов. Всегда ее движение из прошлого в будущее происходило по единственно возможной линии, словно бы по схематическому туннелю, где жилая кабинка “сегодня” без зазора вдвигалась в приготовленное “завтра”; если что-то и меняло направление этой кривой, то это “что-то” (инсульт Алексея Афанасьевича, введение свободных цен, падение рубля) немедленно оказывалось в прошлом и задавало движение с тем большей жесткостью, чем неожиданнее было событие поворота. Теперь же судьба Нины Александровны соскользнула с линии, точно бусина с нитки, вглядываться в будущее сделалось бессмысленно. Отсюда, из новой свободы, Нина Александровна с удивлением отмечала, что именно попытка покончить с собой дала толчок к выздоровлению Алексея Афанасьевича, то есть дала эффект, которого нельзя было добиться при помощи лекарств, и чем яростней были усилия ветерана повеситься на одном из заскорузлых, странно пахнувших шнурков, тем активней шло восстановление его организма. Вот уже его левая нога стала потихоньку сгибаться, и колено ветерана торчало из горизонтального небытия, будто намозоленный древесный корень из земли; еще на Алексея Афанасьевича вдруг стала нападать кривая зевота, едва не раздиравшая полумертвые лицевые мышцы, и казалось, что лицо его выражает муки Тантала, пытающегося укусить какой-то невидимый плод. Столько лет провалявшись под боком у смерти, в нескольких миллиметрах от ее суверенной границы, Алексей Афанасьевич при попытке преодолеть этот последний зазор был отброшен смертью в жизнь, буквально отскочил от недостижимой линии, будто мячик от стенки, и теперь его усилия давали обратно пропорциональный результат.
Как ни удивительно, смерть и выздоровление Алексея Афанасьевича ставили перед Ниной Александровной одинаковые практические проблемы, включая перестановку мебели, которая сейчас делилась на мертво неподвижные предметы и предметы, которые из-за тесноты приходилось все время перетаскивать с места на место, чтобы сделать из комнаты ночной вариант с раскладушкой. Нина Александровна прикидывала, как получше раздвинуть, растащить неудобный мебельный затор, что создался за годы возле кровати парализованного, сообразно его возможностям и удобствам ухода; еще ей хотелось переклеить обои, словно ожиревшие от старости и отстававшие от стен желтоватыми пухлыми складками. Как бы между прочим она заходила в соседний хозяйственный, когда-то пахнувший сараем и ядовитой новой мебелью из древесно-стружечной плиты; ныне же ароматный магазин был полон невиданной плавной сантехники, похожей на футляры для дивных музыкальных инструментов, а из тамошних обоев, не будь они бумагой, Нине Александровне хотелось бы сшить вечернее платье.
Главное, однако, было трудоустройство. Нина Александровна думала, что могла бы работать нянечкой в доме престарелых: после четырнадцати лет ухода за парализованным у нее не осталось ни малейшей брезгливости к мутной стариковской органике, к затхлому грибному запаху узловатых выделений. Ей казалось, что старики в своей полуразрушенной телесности ближе к природе, чем молодые, и поэтому чище, вот только представить на месте Алексея Афанасьевича другого “дедушку” было настолько же трудно, насколько невозможно было вообразить на месте Маринки другую дочь, какую-нибудь чужую женщину в красной помаде, пьющую на кухне фруктовый кефир. Однако Нина Александровна знала, что справится с работой: сейчас она была физически сильней, чем в двадцать пять и тридцать, руки ее, ставшие вдвое толще, рыхлые с испода, но покрытые сверху будто бы грубым хитиновым панцирем, таскали и ворочали такое, к чему в студенческие лета было немыслимо даже подступиться. Конечно, собственное здоровье Нины Александровны сильно дребезжало: ощущение кулака под лопаткой не проходило часами, и даже нажимы ножа, резавшего овощи, отдавались в затылке, точно там, под костью, колыхался плотный воздушный пузырь. Сочетание физической силы и ненадежности некой тонкой механики, плохо встроенной в грубый мускульный механизм, создавало у Нины Александровны ощущение собственной неустойчивости, ненадежности каждого мгновения. Иногда ей казалось, что она почти не может думать: то, во что она упиралась взглядом, становилось непреодолимым препятствием для мысли, и если она, поддавшись искушению, физически сдвигала препону куда-нибудь подальше, то уже не могла остановиться и принималась за уборку, как бы демонстрируя сама себе, насколько проще и естественнее двигать вещи, нежели мысленные представления о них, ставшие в последнее время какими-то сыпучими.
Все-таки о будущем следовало заботиться, как-то реально готовиться к нему. Единственный человек, к которому Нина Александровна могла обратиться за советом и помощью, был остепенившийся племянник. Когда до Нины Александровны наконец дошло, что зятя Сережи больше нет и никогда не будет в их внезапно притихшей квартире (шаркающие Маринкины шаги, к которым Нина Александровна продолжала чутко прислушиваться, не заполняли тишины, колючей от мелкого тиканья часов), она решила во что бы то ни стало разыскать единственного родственника-мужчину, способного в критической ситуации возглавить семью. Не имея представления, как правильно взяться за дело, работает ли нынче адресный стол, Нина Александровна решила для начала наведаться на прежнюю квартиру племянника, где она бывала регулярно до появления новой супруги. Некогда она вытаскивала из этого логова мешки перегнившего мусора, размораживала старенький холодильник, страдавший недержанием воды и еле терпевший свои огромные мокрые наледи ради одного примерзшего мешочка с выцветшим хеком; потом Нина Александровна отмывала невозможные полы до каких-то бледных вытравленных пятен, стирала в ванне забродившее, как брага, серое белье. Теперь в квартире у племянника, конечно, стало все не так, и, чтобы не оконфузиться перед разбогатевшим родственником, Нина Александровна подготовилась к визиту: вытащила из шкафа полузабытый, с небольшими оспинами от моли костюмчик-букле, обтянувший ее теперь настолько плотно, что фигура сделалась похожа на тушку овцы; отыскала и чешские бусы под жемчуг. Наконец, обнаружив, что старая ее театральная сумочка слишком мала для грубого, груженного поклажами дневного города, Нина Александровна взяла у Марины висевшую без дела кожаную торбу — может быть, излишне молодежную, зато декоративную и видно, что недавно купленную. Такие же сумки из кусочков, искусно подобранных по веерным законам птичьего оперения, висели на лучших прилавках в вещевой половине оптового рынка, где покупателями были модницы с деньгами; эта, почти не ношенная, на широком удобном ремне, узором напоминала тетерку, даже было видно, как закругляется крыло. Вынув из сумки какие-то рыхлые, сыплющие скрепками бумаги, набитые вовнутрь, чтобы вещь не потеряла форму, Нина Александровна сперва засунула их в мусорное ведро, где они встали трубой, потом, испугавшись, что непонятные списки, испещренные шифрованными пометками, могут быть еще для чего-то нужны, вытащила и, отряхнув страницы от одряблых куриных потрохов, разложила сушиться на кухонный подоконник.