— Девочка, — сказала старуха.
Она была очень маленького роста, но говорила сильным голосом, ее гордое лицо дышало суровостью. Смуглая кожа говорила о том, что у нее, наверно, была бабка-цыганка, и платье под забрызганным кровью фартуком было не такое, какие носили флорентийские женщины. Я понял, что это повитуха из Ольтарно, которую звали принимать незаконнорожденных детей, близнецов, словом тогда, когда приходилось ожидать разные неприятности. Когда я еще был бродягой, она частенько попадалась мне навстречу, когда направлялась на работу.
— Мне нельзя иметь дочку, — задыхаясь, твердила Симонетта. — Он заставит ее работать. Девочки у него годятся только для этого! Он сделает мою дочь шлюхой, как только она начнет ходить!
Ее глаза с мольбой впились в меня. Даже белки были испещрены красными звездочками.
— Говорят, ты сильный, так будь же сильным сейчас! — подхватила старуха. — Вы оба должны быть сильными. Ты знаешь, что нужно делать.
— Вы хотите, чтобы я отнес ее на улицу? — спросил я, покачав головой.
Симонетта, сидевшая с опущенной головой, услышав мои слова, резко вздернула подбородок. В глазах ее пылала беспощадная ярость. Тело сотрясли судороги, она застонала, тяжело дыша.
— Скорее! Это нужно сделать, пока не вышел послед, пока она не закричала, и тогда я скажу, что она была мертворожденная, — ответила старуха.
Она указала куда-то пальцем, и я, проследив за ее жестом, увидел на кровати Симонетты подушку.
— Нет, только не ребенка, — прошептал я, весь сжавшись в маленький комок. — Не просите меня, пожалуйста!
— Умоляю тебя, Лука! — взмолилась Симонетта. — Ты один, кому я доверяю! Мне нужно, чтобы ты сделал это!
— Пускай она сделает, — сказал я, кивая на повитуху.
— Убиение младенцев противоречит правилам моего ремесла, — возразила она с гордым достоинством. — Какими бы ни были обстоятельства, я не убиваю детей. Это закон моей профессии.
— А в моем случае это противоречит правилам шлюхи, — взбешенно ответил я.
— Я не могу допустить, чтобы она работала здесь! Ты же знаешь, как это ужасно, Лука! — молила Симонетта, произнеся мое имя с надрывом. Ее тело вновь сотрясла судорога. — Скорее, прошу, пока я не полюбила ее!
Лучше любить и чувствовать боль утраты, чем не любить вовсе, подумал я, но в тот момент понял, что милая, добрая Симонетта считала иначе. Я подошел к кровати и взял подушку. Сдерживая тошноту, я вернулся к Симонетте, и она протянула ко мне руки. Я заглянул в скользкое морщинистое личико ребенка. У девочки была вытянутая головка, закрытые глазки, крошечный беззубый ротик открылся, готовясь закричать.
— Скорее, пока не поздно! — Повитуха торопливо встряхнула меня за плечи.
Итак, судьбой мне предначертано не чистилище, а ад. Но я готов был отправиться в ад ради Симонетты. Она была так добра ко мне. И я должен отплатить ей добром. Я отдам все без остатка и сделаю все, что нужно, как советовал Марко. Я зажал подушкой лицо ребенка, приглушив его первый крик. Симонетта закричала, подавив негромкий стон. По щекам моим катились слезы, меня сотрясал беззвучный плач, но я держал подушку, пока Симонетта не кивнула. Я отступил. Повитуха склонилась над руками Симонетты и тоже кивнула мне.
— Ты сделал все как надо, — сказала она, — ты помог этой женщине, как настоящий друг.
— Избавьтесь от подушки, — предупредил я и сунул подушку повитухе. — Сильвано не дурак. Если он увидит ее, то что-нибудь заподозрит.
— Спасибо тебе, — прошептала Симонетта.
— Больше никогда не проси меня это сделать, — с горечью ответил я.
Но Симонетта уже взвыла, и повитуха склонилась над ней, так что я отвернулся. Я никогда не испытывал к себе такой ненависти, как в тот момент. Крадучись я вернулся в свою комнату, и меня не оставляла одна назойливая мысль: под какой такой проклятой звездой я родился, отчего пришел в этот мир, где мои руки по локоть в крови, а каждый день наполнен злом и пороком? Я почти испытал облегчение, когда в комнате появился очередной клиент — купец, которому нравилось меня шлепать. Порка почти успокоила мою совесть.
ГЛАВА 5
Джотто умер в 1337 году, и его оплакивала вся Флоренция. Даже те, кто знал его только понаслышке, ходили в трауре и со скорбными лицами. Его похоронили под белой мраморной плитой в Санта Марии дель Фьоре, стены которой наконец достроили. Я не участвовал в пышных публичных похоронах и не присутствовал при долгой панихиде, а пришел через несколько дней и постоял у плиты, держа за пазухой маленькую картину — Евангелиста с рыжим щенком. Я не молился, а просто вспоминал фрески Джотто. Закрыв глаза, я представлял каждую увиденную мною когда-либо картину и рассматривал ее пристально, с благоговением. Я вспоминал добродушное лицо мастера, как он любил смеяться и как его веселый нрав притягивал людей. А еще я с особым наслаждением перебирал в памяти каждую нашу беседу за эти годы. Мне помнилось каждое драгоценное слово, когда-либо произнесенное между нами. Дружба с Джотто была самым дорогим в моей жизни. Благодаря ей я почти почувствовал себя человеком, почти достойным членом общества. Она вселяла в меня надежду на обретение новых друзей, лучшую жизнь, надежду, что я сам стану лучше, а когда-нибудь у меня даже будет жена. Очень смелые мечты для человека, которому, возможно, никогда не суждено выйти из детства! Но мне отчаянно хотелось подражать Джотто, а его мысли часто обращались к семье, о которой он вспоминал одновременно с иронией и нежностью. Всего за несколько месяцев до смерти он показал мне картину, которую написал для монахинь из Сан Джорджо. Он подвел меня к картине и молча ждал моей реакции. Я взвизгнул от восхищения.