Выбрать главу

Вышли из вокзала на другую сторону. На перроне уже совсем светло. Ожидающие электрички выстроились на самом краю платформы. Их лица - серые; я заглядывал в них, в каждое из них, - по очереди люди поворачивались ко мне и тут же устремляли глаза дальше. Над горизонтом появился алый полукруг солнца, а когда оно выкатилось, - глаза у людей заблестели ярче. И - оттого что они наблюдали, как встает солнце, нехотя смотрели на него, когда на него можно смотреть, лица оказались все как одно - и с одним выражением - его описать невозможно, и я ощутил в душе облегчение и глубоко вздохнул - так вздохнул, что незнакомец с моим чемоданом остановился и обождал меня. И дядя Эдик внимательно глянул мутными красными глазами.

Мы еще немного прошли, и я увидел на земле спиленный тополь. Я попытался представить необыкновенную пилу, которой огромное дерево спилили, но не мог ее представить. Внутри ствола зияла пустота, как ночь. Обрубленные топорами ветки свалены были в кучу и успели завянуть, и ранним утром пронзительно запахло терпким запахом умирающего дерева, и мне стало жалко его, себя жалко, и еще маму.

- Давно его надо было спилить, - пробурчал дядя Эдик, указывая на тополь.

- Да, - поддакнул незнакомец, - пассажиры жаловались...

- А кому он мешал? - поинтересовался я.

- На нем было много вороньих гнезд, - начал объяснять незнакомец, оглядываясь, и я оглянулся, и - дядя Эдик.

С той стороны, где солнце, показался электропоезд. Стремительно он приближался; наконец затормозил и остановился, двери в вагонах раскрылись, и перрон за одну минуту опустел.

- Ну и что? - не понимаю.

- Короче, - сказал дядя Эдик, - вороны летали и какали на пассажиров, и мне, - вспомнил, - однажды насрали на шляпу.

- Когда это ты носил шляпу? - удивился незнакомец.

- Носил, - подтвердил дядя Эдик, доставая из кармана бутылку - и за кучей обрубленных веток передал незнакомцу. - Шел в туалет, как и сейчас.

Подошли к домику с распахнутой настежь дверью, над которой буква "М".

- Лучше было бы, - сказал я, - чтобы они какали, - и я догадался, чего не хватает этим утром, а если привык к чему-то - уже внимания не обращаешь, и когда это перестает быть, а все на свете когда-нибудь перестает быть, сразу этого не замечаешь, только чувствуешь грусть и пустоту внутри себя. Потому что внутри, то - что снаружи.

Так я думал, а незнакомец пил из бутылки. Двери в электричке закрылись, и она засвистела, набирая скорость. Я наблюдал, как мелькают окна, и видел в них пассажиров, которые завидовали, конечно, этому с бутылкой.

Когда дядя Эдик вышел из туалета, на ходу застегивая ширинку, - рельсы еще гудели.

- Эх, присосался, - сказал он незнакомцу, наступая с хрустом на обрубленные ветки. - Оставь мне немного.

Незнакомец передал ему бутылку и засмеялся. Как быстро он опьянел, подумал я, а дядя Эдик поднес бутылку к глазам и через стекло посмотрел на солнце, потом губами обнял горлышко, задрал голову и одним глотком прикончил, что там оставалось.

- Чего смеешься? - спросил он у незнакомца и насадил пустую бутылку горлышком на обрубок сука.

Вдруг незнакомец будто опомнился, опять изменившись лицом - оно у него осунулось и почернело при поднимающемся все выше солнце, - и тени от предметов на земле отбрасывались короче и чернее, или синее, - и, не попрощавшись с нами, он пошел дальше по дорожке вдоль путей, а потом стал перешагивать через рельсы.

- На самом деле, - говорю, - не надо унывать.

- Ты так думаешь? - ухмыляется дядя Эдик.

Прогулялись по пустому перрону, вошли в одну дверь вокзала, а в другую вышли, перебрались через рельсы и оказались на той самой дорожке, по которой шагали час назад. Теперь при ярких солнечных лучах все казалось совсем другим, и у людей, что встречались на пути, были не чайники на плечах, а лица, у каждого - свое, и с каждым я здоровался. Один из них - без глаза остановился и протянул мне руку. Я тоже протянул свою. Потом одноглазый поздоровался с дядей Эдиком.

- Это твой сын? - показал глазом на меня.

Дядя Эдик нагнулся и обломал высохшую на корню стеблинку, стал кусать ее и по кусочку выплевывал.

- Да.

Одноглазый проницательно посмотрел на меня, и я тоже - внимательно ему - в глаз, а потом в сторону - рядом проходил прохожий, и пришлось посторониться.

- Что это мы тут стали, - проговорил одноглазый, - загородили дорогу, и свернул прямо в бурьян, оглянулся: - Чего стоите, веселее, - и я вслед за ним шагнул, но тут загрохотал поезд, и дядя Эдик закричал:

- Дура! Ай-я-яй, какая дура!

Глядя, как мелькают вагоны, я вертел головой и думал, почему дядя кричит поезду: дура!

- Веселее! - звал из кустов одноглазый, но дядя Эдик орал всякие нехорошие слова, и когда поезд прогрохотал дальше, повернулся ко мне:

- Это наш поезд, - сказал. - Кассирша - дура!

Поезд у вокзала остановился. И я смотрел на поезд, на котором должен был уехать, а я - тут, издали наблюдаю, недоумеваю, но не грущу, только не понимаю многих чувств, которые появились сейчас во мне.

- Можно я пройду к забору? - спросил у дяди, почувствовав, что хочу побыть с собой наедине.

- Иди, - разрешил он, глядя, как мой поезд у вокзала тронулся и стал удаляться, и тогда сам шагнул к одноглазому.

Тот вопил:

- Веселее! - доставая из саквояжа бутылку.

Я стал подниматься по откосу, мимо куч с мусором, и - чем выше поднимался - становилось радостнее жить, и, когда я ухватился за забор и оглянулся с высоты, - подумал о маме - и чуть не заплакал, не знаю почему. Рядом, у забора, стояли старые липы и клены - они устремились в небо и шелестели над головой. За железной дорогой шумели другие деревья; дальше находилось озеро, на нем поднялись волны такого яркого синего цвета, что я навсегда запомнил этот день - синее не бывает - это утро. Еще подумал, что мог уехать на поезде, который недавно ушел, - а я околачиваюсь на горе под старыми липами и кленами у забора, внизу дядя с одноглазым пьют вино; и подумал еще, что если бы уехал - этого не было; и я подумал: хорошо, что так получилось - получилась непонятно почему радость, просто - по настоящему почувствовал себя так, будто умер - и ожил. Я осознал: когда люди умирают они вовсе не умирают - просто уезжают опять к бабушке, а я по какому-то недоразумению, может, действительно, кассирша - дура, как кричал дядя вслед поезду, и только по этой причине, я живу там, где должен был умереть. От этого потрясающего вывода, оттого что осознал его, я тихонько засмеялся. Испугался, что засмеялся, и уже сожалел об этом, не хотел смеяться, но дядя Эдик услышал внизу и позвал меня. Я не хотел откликаться; он еще раз крикнул мне, потом я увидел, как дядя Эдик ударил одноглазого и тот схватился рукой за лицо. Дядя стал подниматься к забору. Издали я услышал тяжелое его дыхание, он еще что-то бормотал, и - когда поднялся по откосу, я разобрал: