Я буду нормально спать этой ночью — я действительно думаю, что так будет. В первый раз за несколько месяцев солнце взойдет в мое отсутствие, и это не просто хорошо, дорогие друзья и соседи; это великолепно.
Потом, вскоре после трех часов, эта приятная сонливость начала пропадать. Она исчезла не так резко, как вылетает пробка из бутылки шампанского, а скорее, потихоньку утекла, как песок сквозь хорошее сито или вода — сквозь частично забитый сток. Когда Ральф понял, что происходит, его охватила не паника, а слабое отчаяние. Это было чувство, которое он определил как полную противоположность надежде, и когда он, шаркая шлепанцами, ковылял в спальню в четверть четвертого, то не мог вспомнить, чтобы его когда-нибудь охватывала более глубокая депрессия, чем сейчас. Он буквально задыхался в ней.
— Пожалуйста, Господи, всего чуть-чуть, хоть капельку, пока сорок раз моргну, — пробормотал он, выключая свет… Но он сильно подозревал, что эта молитва останется без ответа.
Она и осталась. Хотя к этому времени он не спал уже двадцать четыре часа подряд, последний след сонливости покинул его разум и тело к без четверти четыре. Он устал, это да — никогда в жизни он так жутко не уставал, — но усталость и сонливость, как он открыл для себя, порой находятся на разных полюсах. Сон — этот неприметный друг, лучшая и надежнейшая нянька всего человечества с начала времен — снова бросил его.
К четырем часам постель стала ненавистна Ральфу, как становилась каждый раз, когда он понимал, что не может извлечь из нее никакой пользы. Он опустил ноги на пол, почесал спутанные волосы на груди — уже почти все седые, — вылезающие из-под его расстегнутой пижамной куртки, снова влез в шлепанцы и проковылял обратно в комнату, где рухнул в кресло и опять выглянул на Харрис-авеню. Та лежала, как сценическая декорация, в которой единственный присутствующий актер даже не был человеком: это была дворняга, медленно трусившая вниз по Харрис-авеню в направлении Страуфорд-парка и холма Ап-Майл. Она как можно выше поджимала правую заднюю ногу, ковыляя на остальных трех.
— Привет, Розали, — пробормотал Ральф и протер рукой глаза.
Было утро четверга, день сбора мусора на Харрис-авеню, поэтому он не удивился при виде Розали, которая уже год или около того была бродячей достопримечательностью окрестностей. Она не спеша ковыляла по улице, обследуя ряды мусорных баков с разборчивостью изнуренного покупателя на блошином рынке.
Вот Розали — хромавшая сильнее, чем обычно, в это утро и выглядевшая такой же усталой и разбитой, каким ощущал себя Ральф, — нашла что-то похожее на крупную говяжью кость и потрусила прочь, зажав ее в зубах. Ральф следил за ней, пока она не скрылась из виду, а потом просто сидел, сложив руки на коленях и уставившись на молчаливый квартал, где оранжевые фонари с лампами высокого накаливания лишь усиливали иллюзию, будто Харрис-авеню не что иное, как сценическая декорация, опустевшая после того, как закончилось вечернее представление и актеры разошлись по домам; фонари светились, как прожектора в сужающейся перспективе — сюрреалистической, похожей на галлюцинацию.
Ральф Робертс сидел в кресле, в котором за последнее время провел так много ранних утренних часов, и ждал, когда свет и движение вторгнутся в безжизненный мир под ним. Наконец первый двуногий актер — рассыльный мальчишка Пит — появился на сцене справа на своем «рэйли». Он катил на велосипеде вверх по улице и расшвыривал свернутые газеты из перекинутой через плечо сумки, каждый раз довольно точно попадая в то крыльцо, в которое целился.
Ральф какое-то время наблюдал за ним, потом испустил вздох, который, казалось, исторгся аж из самого подвала, и встал, чтобы заварить себе чай.
— Что-то я не припомню, чтобы хоть когда-то я читал про такое дерьмо в своем гороскопе, — глухо произнес он, открыл кран на кухне и начал наполнять чайник.
Это долгое утро четверга и еще более долгий день преподали Ральфу ценный урок: не насмехаться над тремя или четырьмя часами сна по ночам только лишь оттого, что всю свою жизнь он прожил с ошибочным представлением, будто у него есть право на как минимум шесть, а обычно — семь. Это также послужило отвратительным предвидением: если положение не исправится, подобное самочувствие может стать постоянным — он будет чувствовать себя так большую часть суток. Черт, все время. Он уходил в спальню в десять, а потом снова в час, надеясь, что хоть ненадолго уснет — сойдет и четверть часа, а полчаса станут просто чудесным спасением, — но не мог даже задремать. Он жутко устал, но ему ни капельки не хотелось спать.