Как-то раз Кириллу попалась на глаза одна повесть, сочиненная актером и, понятно, об актерской же жизни, о том, дескать, что вся она расписана по минуточке: утром репетиция в театре, потом запись на радио, потом озвучивание на киностудии, потом съемка на телевидении и вечером – спектакль. Получается, что беспрерывно актер работает. Вроде бы точная картина и в тоже время совсем не точная. Ибо да, хватаешь такси, да, летишь на нем через весь город, то бранью, то мольбой подгоняя шофера, да, взмыленный вбегаешь на студию, но… тут начинается «модель поведения»: два часа слоняешься по коридору, а потом за пять минут озвучиваешь одно из двадцати своих «колец» и сразу же, постыдно опаздывая и постыдно же – по отношению к семейному бюджету – на такси, мчишься в другое место, чтобы и там сначала отождать и отторчать положенное, а потом успеть произнести одно слово или один раз кивнуть головой в камеру. Выходит, что по минуточке лишь суета твоя расписана.
Не суетятся и не ожидают разве только народные артисты и разве только те из них, которые умеют проявить характер и постоять за себя. Да и то не всегда. Вот – Олегин. Уже и народным стал и одним именем своим наводил страх в съемочной группе, а однажды целый день проспал в бельевой корзине, время от времени пробуждаясь, восставая из нее и вопрошая так грозно и громко, что у камеры стекла звенели в объективе: «Безобразие! Когда же, черт побери, меня поставят в кадр!» Стекла-то звенели, а пленка не крутилась: заело что-то в камере, и механик куда-то запропастился.
Впрочем, далеко не все актеры страдают от безделья. Некоторые, наоборот, так привыкают к нему, так входят во вкус, что и работать уже не хотят, кое-как отчитают, отыграют свое и спешат торчать в сторонку, анекдот рассказать, сигаретку выкурить, чайку в буфете попить. «Да зачем еще дубль, Владислав Абрамыч? И этот сгодится!»
Но для Кирилла безделье было сущей пыткой, ибо он с детства не привык сидеть без дела, всегда изыскивал себе какое-нибудь полезное занятие, заполняя им свободную минуту.
Мучение второе – глупые и наглые мальчики. Впрочем, не все из них были такими уж наглыми и глупыми, но почти все семнадцатилетними, почти все с глупейшим мальчишечьим апломбом и инфантильной развязностью, которая здесь, в атмосфере театрального училища, чуть ли не культивировалась, так как воспринималась – по крайней мере, самими мальчиками – как проявление актерской свободы, отсутствие «зажима», против которого особенно боролись на первых курсах, своего рода предтеча актерского профессионализма, что ли.
На лекциях и семинарах мальчики творили такое, что Кирилл испытывал жгучий стыд за то, что при сем присутствовал, и старался не встречаться взглядом с преподавателем. На уроках актерского мастерства они несколько утихали; сказывалась атмосфера торжественности и почти пиетета, насаждаемая вокруг «мастерства» педагогами и старшекурсниками. Но и тут ухитрялись-таки, точно наверстывая упущенное за годы своего детства, когда родители не разрешали им кривляться на людях.
Был у них на курсе один уникум, Лева Зиберман, который на этюдах с «воображаемым предметом» пытался показать обряд омовения трупа… И ведь не глупый был парень и прекрасно понимал, что за вопиющую глупость творит. И дома, как рассказывали, тихим и молчаливым был мальчиком, книжки умные читал и бабочек коллекционировал.
А сколько самодовольства в них было, щенячьей уверенности в собственной очаровательности и пренебрежительного отношения к окружающим. Кирилла они с первых же дней приняли за своего, за ровню себе, будто не было между ними семилетней возрастной разницы, будто не стояли между ними и Кириллом его высшее образование, его пятилетний стаж семейной жизни, его интеллект, наконец, который, как казалось ему, настолько выше был совокупного интеллекта всех этих мальчиков, что и не совместим с ним вовсе. Мальчики, однако, ничуть не замечали этой несовместимости или нарочно делали вид, что не замечают, и подшучивали и издевались над ним, как привыкли подшучивать и издеваться друг над другом.
Было еще одно мучение, мучение третье. Потом оно прошло, но на первых порах было унизительнее двух предыдущих. Мальчики играли этюды лучше, чем играл их он, Кирилл. Они кривлялись и дурачились, но в промежутках между кривлянием и дурачествами придумывали точные этюды и играли их легко и органично. А Кирилл выходил на сцену скованным, неловким, этюды сочинял слишком сложные, не понятные ни преподавателям, ни сокурсникам, ни ему самому в тот момент, когда он пытался сыграть их на сцене – «маленькие трагедии Кирилла Нестерова», как называл их Лева Зиберман. Они, мальчики, ничего не боялись, а Кирилл боялся всего: боялся сделать неловкое движение и вызвать им смех в классе, страшно боялся «наигрыша» и поэтому постоянно недоигрывал и, чувствуя, как смешно и нелепо выглядит со стороны, еще больше зажимался и становился еще более неестественным во всех своих сценических поступках.