Пожимали плечами. До Петергофа домчался слух, что Катенин уже шлет секундантов к Бестужеву. Клюпфель и Пенхержевский явились в Марли, предлагая Александру услуги на случай поединка. Буря перенеслась в журналы. Чернильные брызги разлетелись по салонам. «Мамаево побоище» кипело. Бестужев становился литературной известностью. Каждые сутки прибавляли к этой известности что-нибудь новое. Говорили, что он красавец собой, завзятый дуэлянт, молод, но заборист необыкновенно; одни передавали за верное, что он богат и печатает только для славы, другие — что он проиграл в штосс пять деревень и решил поправить дела на литературе. От всех этих рассказов и пересказов на Бестужева падала зарница если не славы, то модной известности, несомненно. Почта начала заносить в Марли душистые записочки и пригласительные билеты на семейные торжества и бальные вечера. Бестужев поспевал везде. Издатели просили статей, повестей, стихов и, когда Бестужев скромно замечал, что он только критик, твердили:
— Помилуйте-с, с вашим талантом…
Вальсируя на именинном балу в доме какого-нибудь действительного статского советника, Бестужев обдумывал, в какой журнал и что именно написать. Всех настойчивее был Греч. Он потирал руки от удовольствия, предвидя после нескольких бестужевских статей, подобных прогремевшей, неизбежное увеличение числа подписчиков «Сына отечества». В его кабинете было решено, что следующий выстрел Бестужев направит в Шаховского.
За кулисами театра, в репертуарном комитете, в театральной школе толстый, суетливый, брызгающий слюной в собеседников, шумно-бестолковый князь Шаховской был все. Он выпускал актрис на сцену и выдавал их замуж, одобрял и браковал комедии, испытывал дарования, упразднял бесталанных и вместе с тем наводнял репертуар своими собственными произведениями. Он строчил комедии и водевили с лихорадочной торопливостью, подгоняемый дорогими капризами актрисы Ежовой, с которой был в связи. Его комедия «Урок кокеткам» (или «Липецкие воды») шла на петербургской сцене с громадным успехом. Все в этой комедии нравилось неизбалованной публике: и чисто русские характеры персонажей, и легкий стих, и вкрапленные в пьесу воспоминания о славных войнах 1812–1814 годов. Театр дрожал от смеха, когда бледной тенью выходил на сцену влюбленный поэт Фиалкин — в его вздохах и слезливых сантиментах публика узнавала приторного Жуковского. Каждое представление «Липецких вод» было триумфом автора и актеров. По всем этим причинам Греч и полагал, что именно сюда следует направить критический выпад Бестужева.
Сам критик, готовясь выступить против всемогущего Шаховского, хотел сразу сделать два дела: свалить назойливый авторитет и поднять в публике чувство вкуса к подлинно изящному. «Липецкие воды» никак не могли служить нравственным целям, которые Бестужев ставил перед искусством.
Статья была написана с жаром.
«К счастью, театральный репертуар не есть книга бессмертия», — язвительно замечал для начала Бестужев и, пускаясь в разбор комедии, находил в ней множество грубейших ошибок против законов драматургии.
«Первые три действия проходят в рассказах, обниманиях и пересудах между родственниками, в кокетстве графини и перебранке ее любовников». Только в предпоследнем действии происходит нечто, похожее на завязку. Характеры главных персонажей не разработаны и выражаются не столько в действиях, сколько в аттестациях, которые даются им со стороны третьих лиц. Язык персонажей не выдержан. Графиня говорит то языком прихожей, то как доктор философии. Князь Холмский — резонер без резонов. Угаров — лицо ненужное и ненатуральное. Фиалкин…
Фиалкин — это Жуковский, которого сильно не любил Бестужев. Но Фиалкин — просто смешон, а Жуковский — опасен для русской литературы, тем более опасен, что очень талантлив, и бороться с ним надо не пошлой комедийной стряпней.
«Наше мнение следующее: комедия «Урок кокеткам» есть вместе и урок драматическим писателям… и вообще принадлежит к числу пиэс, которые знаменитый Попе называл барабанными», — так кончалась статья.
«Драгунская» критика «Липецких вод» появилась в февральской книжке «Сына отечества» и снова подняла на ноги литературных бойцов. Имя Бестужева опять было у всех на устах, и маленькая слава бежала перед ним, расчищая путь. Греч радовался за отечество и «Сына», а Бестужев ежедневно скакал из Петергофа в Петербург и назад в надвинутой на лоб фуражке с кисточкой, как носили тогда гвардейские франты.
Два года назад, в торжественные дни юбилея реформации и Лейпцигской битвы, немецкие студенты и профессора собрались в Вартбурге и говорили горячие патриотические речи в духе «самого крайнего» либерализма. После речей разложили костер. В пламя полетели волюмы сочинений, напоминавших либералам горькое время наполеоновского самоуправства в Германии. Кто-то крикнул:
— А Коцебу?
И огненный столб взвился над грудой печатных произведений Августа Коцебу.
Коцебу состоял в Германии политическим агентом России и сражался с немецкими либералистами на страницах «Литературного еженедельника», к которому особенно благоволил Меттерних. Этого было достаточно для ненависти и презрения к нему со стороны молодого немецкого общества. Когда же одно из шпионских донесений Коцебу попало в печать, гнев вылился через края чаши терпения. И кинжал восторженного студента обрезал нить подлых дней Августа
Коцебу. Занд был казнен как убийца, но платки, омоченные в его священной крови, хранились как реликвии у бурно бьющихся студенческих сердец.
Убийство Коцебу вдруг поставило русское правительство лицом к лицу с европейским либерализмом. Либералы Европы, оглушаемые до сей поры треском речей императора Александра, услышали голос императорского шпиона, продающего венчанному обманщику славу и честь своей родины. С русского императора и его министров упали покровы привычного политического обмана, и конец маскарада произошел на глазах всей Европы. Стыд приходит в таких случаях уже после ярости.
Удар Занда пришелся по Коцебу, больно задел императора Александра и благодетельно отозвался на русских либералах. Кинжал немецкого студента вырыл пропасть между Александром и европейским либерализмом, приблизил вплотную к последнему русских либералов и окончательно разлучил их с царем. Александр открыто пошел назад: дальше обманывать было некого и незачем. Русские либералы ринулись вперед — верить Александру дальше было бы нелепо и смешно.
Только слепые могли не видеть, как резко переменился Александр. Хромой Тургенев писал 26 июня 1819 года брату:
«Тот, которым восхищалась Европа и который был для России некогда надеждой, — как он переменился!.. Теперь нельзя ничего предвидеть хорошего для России».
Местом, где было сосредоточено все откровенное и прямое, что говорилось в Петербурге по адресу императора и правительства, где переваривались все свежие европейские новости, был дом Е. Ф. Муравьевой, урожденной баронессы Колокольцовой. Александр Бестужев любил бывать в муравьевском дворце на Фонтанке. Ему нравился дух этой семьи, аристократической по имени и положению в обществе, но вместе с тем совершенно свободной от узости чисто аристократических интересов. Отец хозяйки дома, старый барон Колокольцов, давно уже умер, но тень его как бы еще жила на Фонтанке. Он был крупнейшим землевладельцем, откупщиком, акционером Российско-Американской компании, энергичным, предприимчивым дельцом и одновременно сенатором — государственным сановником подвижной, чисто английской складки. Практических наклонностей старый барон не передал своим наследникам, но его глубокая симпатия к деловым взглядам на жизнь и ее задачи, к новым формам общественных отношений и к новым приемам хозяйственной деятельности продолжала жить среди них.
Старший из сыновей Екатерины Федоровны, Никита, был поручиком гвардейского генерального штаба. С увлечением копаясь в огромной дедовской библиотеке со стеклянным куполом, он сочинял острые замечания на «Историю» Карамзина. Часто случалось, что в библиотеке собирались его личные гости, молодые гвардейские офицеры, и тогда вход в эту комнату для всех прочих бывал решительно закрыт.