С первым прикосновением гурия обнажила себя, запылав ярким пламенем. Исчезли стыд, скромность, застенчивость — превратились в огонь. А он, которого воспитывали ситуации и опыт стольких путешествий и снабжала Сахара мудростью и достоинством, превратился вдруг в хрупкого мотылька, летящего на пламя. Он с этой скромною самочкой, с которой он только что шутил и игрался, с которой обращался как с ребенком, — он с ней поменялся ролями. Он стал несмышленым дитятей, а она оказалась сидящей на троне искуса и умудренности.
Это безумие почти заставило его забыть секретное слово. Это безумное мгновенье так шатнуло его, что он почти забыл о ключе ко всему плану и чуть не порушил всю свою интригу. Конечно, если бы тайный голос мщения не оказался сильнее всякой страсти, он бы просто не пробудился ото сна. Если бы он не заплатил всем своим возрастом и земными дарами как цену за интригу, он бы не возопил в мгновение ока в последний миг падения пелены: «Дахшун! Дахшун! Дахшун!» Зов получился как предсмертный хрип убиваемого на заклание животного, как мычание быка. Однако бежавший от греха в страхе Дахшун, который, казалось, заскучал уже в своем длительном ожидании во дворе по соседству, все-таки в нужный момент ответил на зов — он поспешил к своему господину, увлекая за собой свиту из знатных гостей. Их появление совпало с кульминацией, с последним стоном, с криком возрождения или, скорее, с глубоким вздохом предсмертной агонии, с последней мольбой жизни… Он уставился в них отсутствующим взглядом, медленно поводя зрачками в замешательстве. Жизнь к нему вернулась вместе со вдохом, он прочел нараспев, словно совершивший возвращение с того света:
— Слава Аллаху!
По соседству с ним, в этом покое, какое-то огненное существо с выпученными глазами кусало кожаную подушку. В толпе собравшихся у входа мужей начала прорисовываться фигура купеческого старшины. Затем он одного за другим стал отличать своих соперников.
Воцарилось молчание пустыни.
Он еще раз начал оглядывать их всех по одному. Задержался на старшеньком, который выучивал всех своим козням, вражде и колдовству. На его лице он различал все цвета радуги. Он впервые осознал точно, что произошло. Он вернулся к жизни, в оазис, закованный в кандалы из песчаных холмов, вернулся туда, где его охватило такое счастье, которого не знала ни одна тварь, просто не могла знать ни одна тварь на земле! Счастье загадочное, тайное, полновластное — конечно же, оно оказалось мимолетным…
Всю торжественность воцарившегося молчания он нарушил громко прочитав нараспев еще раз:
— Слава Аллаху!
Все это время огненная тварь продолжала поглощать кожаную бахрому с краев подушки. По аппетитным губкам ее бежала густая пена.
7
Баба поднял взгляд от кучки желтых листов бумаги. Помахал, по своему обычаю, культяпкой руки в воздухе и задал вопрос обвиняемому:
— Ты признаешь предъявленное тебе безобразное обвинение?
Хаджи Беккай улыбнулся. Он долго молчал, прежде чем ответить:
— Неужели кади нуждается в дополнительных свидетельствах, чтобы утвердить это мое обвинение? Ты что, нуждаешься в признании для установления преступления, которому оказались свидетелями столько знатных мужей?
Баба взглянул на него с любопытством. Он долго всматривался своими выпуклыми глазами в лицо оппонента, затем спросил еще раз:
— А что вообще заставляет такого как ты именитого, почтенного мужчину совершать подобное отвратительное действие?
Хаджи издал короткий ехидный смешок. Почесал пальцами у основания своей серебристой бороды, затем дал ответ: