Люди усваивают: «Политика — такая штукенция, что она существует сама по себе. Ты в нее вошел, как вот в царствие небесное, а назад ходу нет. Там уж все по-другому, вроде бы и люди те же, а летают; ни забот у них, ни хлопот — на всем готовом. А порядок строгий: день и ночь служба идет. Смотри в оба! Перепутаешь, не ту молитву прочтешь — тебя из ангелов в черти переведут». «Нет, мужики, — рассуждает Иван Никитич Костылин, — им не до нас, они своими делами заняты. Так что надеяться нам не на кого». И вот уже бродячий адвокат Томилин учит крестьян: «Ведь ясно же — проводится политика ликвидации кулачества как класса. В этой связи надо перестраивать свое хозяйство — видимую часть его надо уменьшать, а невидимую — увеличивать… Видимая часть та, что состоит на учете в сельсовете, а невидимая часть лежит у тебя в кармане».
Через все сферы жизни проходит цепная реакция адаптации к политике произвола. Исподволь люди вынуждены как-то пристраиваться к ней, как-то разгадывать ее ходы, разбираться в ее софистике, вслушиваться в угрожающие интонации. Грамотные мужики Тиханова проходят новый ликбез — учатся читать между строк. «Надо уметь читать нашу газету», — обучает братьев Зиновий Бородин, показывая, в каком месте «Правды» зарыта собака и что таят скупые казенные строки о районах сплошной коллективизации.
Газеты сообщают направление главного удара, подстрекают и пугают, прославляют и угрожают. Крестьянская Россия в страхе читает: «Пусть пропадет косопузая Рязань, за ней толстопятая Пенза, и Балашов, и Орел, и Тамбов, и Новохоперск, все эти старые помещичьи, мещанские крепости! Или все они переродятся в новые города с новой психологией и новыми людьми, в боевые ставки переустройства деревни». Здесь особенно интересно упоминание о «новой психологии». Вряд ли можно заподозрить автора эссе, Михаила Кольцова, в точном понимании термина, который в «год великого перелома» усиленно насаждало уже сломленное печатное слово и из-за которого так пострадал впоследствии знаменитый журналист. Потенции этой психологии только еще набирали силу, только разворачивались, но значение пропаганды «психологического» феномена оказывалось решающим.
«Ты газет не читаешь, — обращается Сенечка Зенин, выросший до секретаря партячейки, к своей жене Зине, которую едва не избили тихановские бабы. — Вон, в Домодедове! Обыкновенная драка произошла в буфете. А взялись расследовать, и что же выяснилось? Подначивал буфетчик, бывший белогвардеец. Подзуживали кулаки. В результате — громкое дело — на всю страну. Ведь, казалось бы, — обыкновенная драка. А тут нападение на жену секретаря партячейки! Уж выявим зачинщиков. Будь спок. И так распишем… Еще на всю страну прогудим. Надо газеты читать, Зина. Учиться надо».
«Мы так распишем, такое дело затворим, такой суд устроим» — все эти вроде бы пустые, глупые угрозы Зенина — зловещий прообраз будущих ДЕЛ, того колоссального, чудовищного, вечно голодного и ужасающе прожорливого зверя, которым стал аппарат устрашения и насилия, плоть от плоти Системы.
И трудно было понять совестливому милиционеру Кады-кову, кто раздувает это кадило, кому нужно, чтобы из простого хулиганства — разорванной бабьей юбки, уворованных яблок из больничного сада или обрезанных хвостов у риковских лошадей — сделать всеобщую ненависть, пустить злобу. «Хулиганство и раньше было на селе, и воровство было. Но зачем разыгрывать все по классам? В любом деле есть и сволочи, и добряки. Зачем же смешивать всех в кучу?»
Противное человеческому естеству, патологически жестокое, изуверски хитрое, растлевающее сознание и волю, разыгрывалось действо под кодовым названием «обострение классовой борьбы». И тот же милиционер Кадыков одним из первых усвоил безотказное средство воздействия на протестующих и негодующих: «Молчать! За-про-то-ко-ли-ру-ю!»…
И бабы стихли разом, как онемели, с опаской глядя на карандаш, занесенный над бумагой… В холодную никому не хотелось. Это все понимали. Понимали и то, что запись в милицейский протокол — это не фунт изюму. Затаскают потом. От них никуда не спрячешься. И бабы сдались, отвалили, как стадо коров, увидев плеть в руках у пастуха…»
Система — с ее принципом социальных привилегий, изощренной бюрократией, демагогией, античеловеческой политикой, лживой, раболепной и кровожадной пропагандой, особо жестоким механизмом насилия и террора — таким явилось самое крупное достижение, самый значительный результат «великого эксперимента». Хроника Можаева не оставляет никаких иллюзий насчет этого эпохального начинания.