«Кто сунется к набатному колоколу — уложу на месте, как последнюю контру» — такова ситуация, при которой тихановцы решаются на открытое выступление против властей. Чтобы не ждать, пока повезут на убой, как баранов, если не ударить, то хотя бы замахнуться, показать, что ты человек, а не безответная скотина; пожечь дворы, чтобы никому ничего, лишь бы не гнали палкой в светлое будущее как в царствие небесное.
Однако бунт мужиков и баб против политики и практики «обострения», заведомо обреченный и самоубийственно кровопролитный, имел и еще один чрезвычайно важный аспект. Стихийное выступление крестьян, спровоцированное «чрезвычайными мерами», было выгодно как раз тем самым силам подавления и произвола, которые и раскрутили чертову карусель. События развиваются по заранее предначертанной схеме: зло рождает насилие, но и ответное насилие рождает только новое зло, вовлекая в свою орбиту бесчисленные жертвы. Набатный колокол, призывающий доведенного до смоляного кипения мужика ломать и крушить сатанинскую затею, слышен слишком далеко. Русский бунт приносит в жертву самых лучших, самых честных, самых отважных; повинуясь этому трагическому обычаю, гибнут Озимов и Успенский — именно те, кто пытался остановить междоусобное кровопролитие, кто хотел спасти, успокоить, примирить враждующих. «Здесь все наши…» — глубинный смысл этих слов Успенского обнажится там, на церковной площади, где «русские мальчики» полезли друг на друга стенка на стенку.
Через весь роман настойчиво и тревожно проходит мысль: отчего так получается? Что за круг заколдованный? Люди стараются устроить все лучше, разумнее, свободнее, но, взявшись за это, тут же все и ужесточают? В сущности, роман Можаева — художественная хроника 1929–1930 годов — есть попытка ответить на эти проклятые, вечные, русские вопросы.
«Выходя из безграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом… Кроме моего разрешения общественной формулы, не может быть никакого». Смысл шигалевских принципов переустройства мира, реализованных в ходе «великого эксперимента», герои романа Можаева, так же как и все их бесчисленные реальные прототипы, ощутили на себе во всей полноте последствий.
Нравственная программа изобличения и одоления бесовщины, содержащая глубокий анализ генетических корней, исторической ретроспективы и социальной перспективы русского экстремизма, его теоретиков и практиков, имеет, несомненно, один центральный пункт, особенно важный в контексте переломного года. Дмитрий Успенский, наследник великой русской духовной культуры, воспринявший от нее иммунитет к бесовской нетерпимости и насилию, — неустанно повторяет свой главный пункт: «Христос не взял царства земного, то есть власти меча. Он полагался только на свободное слово. Те же, которые применяли насилие вместо свободного убеждения, в жестокости топили все благие помыслы… Свободу внутри себя обретать надо — вот что главное. Ибо свобода духа есть высшая форма независимости человека. Вот к этой независимости и надо стремиться».
Сохранить свободу внутри себя, утверждать ее в мыслях, в душе, особенно тогда, когда нельзя сохранить свободу в обществе, — было единственной реальной народной альтернативой затянувшемуся надолго «великому эксперименту». И будто бы о герое «Мужиков и баб», Дмитрии Успенском, сказаны пророческие слова Достоевского по поводу «Бесов»: «Жертвовать собою и всем для правды — вот национальная черта поколения. Благослови его Бог и пошли ему понимание правды. Ибо весь вопрос в том и состоит, что считать за правду. Для того и написан роман» (1 1, 303).