Выбрать главу

Тогда он раздраженно хлопает себя ладонью по лбу и гордо заявляет:

– Мое дворянство – здесь!

Но что проку судьям в том, что это сказано Бетховеном? Какой-нибудь жалкий дворянчик в их глазах значил куда больше, чем он, безродный плебей.

В стране, где бюрократизм – гранитная основа государственности, чины – все, люди – ничто.

Недаром адвокат Бетховена доктор Бах убеждает своего клиента именовать себя в дальнейшем капельмейстером.

– У нас сторож куда значительнее музыканта. Как-никак сторож – это должность, а стало быть, и звание и чин…

И Бетховен называет себя капельмейстером, шутливо прибавляя при этом в разговоре с друзьями, что он капельмейстер без оклада, подобно архиепископам без денежного жалованья (в католической церкви были и такие).

Затяжная, казалось, без конца и края тяжба в 1820 году все же увенчалась победой. Но что это была за победа? Пиррова.

Она принесла Бетховену право быть отцом и воспитателем Карла. Но право это оказалось только формальным. Племянник, хотя дядя любил его горячо и сильно, рос и воспитывался вне его влияния. Мечущийся между приемным отцом и матерью, он не по возрасту рано соприкоснулся с враждой, кипевшей вокруг него, и включился во все ее перипетии.

Это не могло не сказаться на формировании характера ребенка.

«Ленив, безучастен к увещаниям и наставлениям, а главное, каждое его слово – ложь, – характеризует Карла один из его воспитателей. – Мать его просто б… и сын, кажется, начинает походить на мать: что ни слово, то ложь. Лень ведет его ко всяким порокам, приходится его наказывать. Если не направить мальчика на путь истины, то он совсем испортится».

Чем дальше, тем яснее видел все это Бетховен, как ни был он ослеплен. Но отступиться уже не мог. Слишком многое приковало его к племяннику: и долг перед умершим братом, и силы, истраченные на мытарства по судам, и потребность иметь рядом любящее и любимое существо, и, наконец, любовь. Судьба поскупилась и обделила его семьей А он жаждал семейной жизни, с детьми, горестями и радостями, треволнениями и восторгами, заботами и беспокойствами.

И все нерастраченное тепло сердца своего обратил на Карла.

Улица была длинной, но узкой. По ней нельзя было пройти. Всю улицу забили люди. Дурно одетые, худые; с серыми лицами, запавшими и ярко горящими глазами, они двигались и по тротуарам и по мостовой. Шли в полном молчании. Без разговоров. Ни возгласа, ни вскрика. Бесшумная, угрюмо притихшая толпа. И только там, где улица вливалась в площадь, а толпа, вырвавшись из узкой горловины, растекалась по площади широким половодьем, шум с каждой минутой все прибывал.

Люди, тесня друг друга и напирая один на другого, потрясая кулаками, грозно крича, стремились к хмурому, с широким и мрачным фасадом зданию. Здесь за зашторенными окнами испуганно жались к стенам мелкие правительственные чиновники. А те, из-за кого на площади бурлила толпа и всю улицу забили люди, – заправилы – давно улизнули. Воровато, втихомолку, с заднего хода.

Они знали – с голодающими шутки плохи. А люди, стремившиеся к хмурому дому, были голодны. Им и семьям их нечего было есть, потому что у них не было того, без чего простой человек не может существовать, – работы.

Бетховену шел сорок седьмой год. Еще немного – и стукнет полвека. А что он успел приобрести? Громадную известность и ничтожно малое материальное благополучие. Прославленный композитор, по существу, ничем не отличался от безработных бедняг, обездоленных меттерниховским правительством. С одной лишь разницей: они, демонстрируя сообща, могли еще кое-чего добиться, он, одиночка, добиться ничего не мог.

Призрак нужды не отступал от Бетховена. Чтобы избавиться от безжалостного призрака, был один лишь путь – искать заработков. А они, разумеется, лежали в том, к чему не лежало сердце.

Приходилось заниматься всякими поделками, иссушающими ум и вымораживающими душу. Они приносили немного денег и очень много огорчений. Пожилой и больной, изрядно измотанный жизнью человек растрачивал жар души по пустякам, ради куска хлеба. Это было и горько, и обидно, и противно.

«Что касается меня, – сетовал он в одном из писем, – то я брожу с нотной бумагой по горам, оврагам, долинам и строчу кое-что ради денег и хлеба насущного. Я настолько преуспел в этой всемогущей и подлой стране феаков, что вынужден сначала много настрочить ради заработка, чтобы потом выгадать немного времени для крупного произведения».

«Только лишь нищета понуждает меня к подобной торговле своей душой», – с горечью и тоской признается он брату Иоганну.

Надо было обладать бетховенской жизнестойкостью, чтобы при всем при том находить время и силы для создания великих творений. А он их создавал вопреки всему и наперекор всему.

Он пишет последние фортепианные сонаты (1817—1822) – Двадцать девятую, Тридцатую, Тридцать первую и Тридцать вторую. Они не только хронологическое завершение гигантского цикла фортепианных сонат. Они и его художественное завершение.

Последние сонаты подобны высочайшему, неприступному пику, гордо вознесшемуся над прославленными горными вершинами.

В этих сонатах дерзновенный взлет, героический порыв, бездонное философское раздумье, тончайшая лирика, просветление, воистину непревзойденное мастерство.

Благотворно сказалось глубокое увлечение Бетховена полифонией.

Фуги последних сонат грандиозны. Они под стать фугам Баха. Недаром в ту пору своей жизни Бетховен все чаще обращается к творчеству этого титана мировой музыки.

– Бах, – с благоговением говорил он, – это не ручей[28], это целое море!

Свои бессмертные сонаты Бетховен уже не мог ни услышать, ни сыграть.

Непрерывно усиливающаяся глухота еще в 1814 году принудила его окончательно расстаться с концертной эстрадой. Последняя встреча с публикой состоялась в Пратере, когда он исполнил в открытом концерте вместе со скрипачом Шуппанцигом и виолончелистом Линке гениальное Большое трио си-бемоль-мажор.

А с 1819 года он совсем оглох. Теперь уже нисколько не помогали ни слуховые трубки, ни самый громкий и пронзительный крик. Общаться с ним стало возможным только с помощью разговорных тетрадей. Собеседник писал свою реплику, а он, нетерпеливо заглядывая через его плечо, зачастую на полуслове обрывал пишущего и резким, лающе хриплым голосом отвечал, спорил, выдвигал новую мысль, развивал ее.

«На улицах, – вспоминает Герхард фон Брейнинг, сын Стефана, – все обращали на него внимание… Так как спутник, беседуя с ним, вынужден был писать ответы в разговорной тетради, по пути происходили частые остановки. Внимание окружающих, пожалуй, еще больше привлекала жестикуляция и мимика, которыми он сопровождал свои ответы. Прохожие оглядывались на него, а уличные мальчишки дразнились. Поэтому Карл стыдился дяди и старался не выходить с ним на улицу. Однажды он даже прямо высказал это, чем очень задел и обидел его».

К несчастью привыкнуть нельзя. Но свыкнуться с несчастьем можно. Он свыкся с горем так, как свыкаются с неизбежностью, и, будучи натурой сильной, сумел беду обратать и даже обратить в некоторое благо.

Теперь глухота даже не мешала, а помогала ему. Множество посторонних шумов, беспрестанно окружающих человека, неотступно преследующих, назойливо отвлекающих и раздражающих его, не имели никакой власти над Бетховеном.

Вокруг стояла полная тишина. Он слышал лишь музыку, звучавшую в нем самом. То были отголоски великой и прекрасной, разлитой в природе и жизни музыки, когда-то слышанной им и навсегда запечатленной в нем.

По мере того как развивалась глухота, он все глубже проникал в свой внутренний мир, познавал непознанное, постигал непостигнутое, открывал неоткрытое.

И ничто не мешало ему.

И без того предельно сосредоточенный (его сосредоточенность была настолько всепоглощающей, что ее принимали со стороны за предельную рассеянность), он с приходом полной глухоты стал казаться посторонним людям ненормальным. Это и неудивительно. Откуда было беглому взгляду, примечающему только внешнее, сразу бросающееся в глаза, разглядеть огромную, титаническую работу, непрерывно происходившую в нем.

вернуться

28

Непереводимая игра слов: «бах» – по-немецки «ручей»