— Я прошу вас… — сказала она.
Робин покачал головой.
— Такое у нас правило, Бетти-Энн. Так было всегда. Если земляне узнают о наших посещениях, если твои родители поймут… Нет, опасность слишком велика. Я не могу разрешить это своей волей. Мы хотим только одного — чтобы нам не мешали; это не так уж много.
Медленно она вновь обратилась в земную девушку с сухой рукой — так ей было привычней, здоровая рука, пожалуй, даже связывала бы её. (А что бы сказал Билл, если б увидел меня с двумя руками, мелькнула праздная мысль, и где он сейчас, Билл… где-нибудь в армии… Но разве его красивое лицо, выражение его лица, память о нём… разве ей и теперь важно, что он скажет и что подумает? Я могу сделать так, чтобы рука вырастала незаметно, каждый день понемножку, и буду привыкать к ней, и можно сказать всем, будто она растёт оттого, что я делаю такую особенную гимнастику… она растёт, а через год, когда она станет такая же, как правая, никому это уже не покажется странным, даже мне самой… А плакать глупо, я не маленькая.)
— Я… я хочу побыть одна, — сказала Бетти-Энн. — Сейчас я приду в себя. Пожалуйста, оставьте меня на минуту.
— Перо и бумага на письменном столе, — сказал Дон.
Когда они вернулись, Робин спросил:
— Теперь тебе лучше?
И она ответила:
— Да… Я написала в колледж, что заболела и потому уезжаю домой. Они не станут беспокоить из-за этого моих родителей. — Она взглянула на Дона. — А родителям я написала, что должна уехать. — Она взглянула на Робина, ей так хотелось, чтобы он понял. — Это было нелегко.
— Поверь, мне очень жаль, — сказал Робин. — Но, я думаю, так для тебя легче. Письма я отдам тому человеку за конторкой.
— Нам пора, — сказал Дон.
— На улице ждёт машина, — пояснил Робин. — До нашей разведочной ракеты несколько часов езды.
Они вышли из комнаты, в вестибюле Робин разбудил дремавшего портье и отдал ему письма Бетти-Энн и оплаченный счёт.
— Будьте добры, отправьте письма с первой почтой, — сказал он.
(А Бетти-Энн подумала: письмо придёт к Джейн дня через три, а то и через четыре, и она достанет его из почтового ящика… и откроет прямо тут же, на веранде… если только день будет не слишком холодный. Аккуратно оборвёт край конверта справа, вытряхнет листок, а может, осторожно достанет пальцами эту единственную страничку, и на ней крупным торопливым почерком — так мало, так страшно мало, всего несколько слов.)
Они ехали в машине сквозь холодную ночь, Робин вёл машину, а Бетти-Энн сидела между ним и Доном и дрожала; наконец, Робин заметил это и сказал:
— Включи отопление, Дон.
Он вёл машину медленно, и ночь была такая долгая. Дон минутами задрёмывал, прислонясь к окну. Поначалу Бетти-Энн с трудом сдерживала нарастающее волнение — была в нём и горечь, но радостное предвкушение пересиливало. Немного погодя она повернулась к Робину, хотела попросить, чтобы он ехал быстрее, и вдруг ей отчаянно, неудержимо захотелось говорить, заглушить словами боль разлуки, но слов не было. Под конец, измучась, она хотела уже только уснуть и забыться (а быть может, унестись ненадолго мечтой к сверкающим звёздам).
Ночь тянулась бесконечно. Но вот меж тяжёлыми снежными тучами забрезжил первый неверный свет, а потом пробилась настоящая розовая заря, и тогда Бетти-Энн почувствовала, что во рту у неё пересохло и голова точно налита свинцом.
Дон пробудился от сна, посмотрел на карту.
— Сверни направо. На первом же повороте.
Окружающий мир обтекал их с двух сторон и медленно просыпался. Они по окраине объезжали небольшой город.
— Какой странный красный цвет, — сказал Дон. — Посмотри, Робин, на фуражку этого паренька.
Бетти-Энн жадным взглядом ловила всё, что проносилось за окном.
Парнишка жал ногами на педали велосипеда, изо рта у него валил пар; не останавливаясь, он метнул газету, она описала в воздухе дугу и упала на чью-то веранду, и Бетти-Энн вспомнилось, с каким ощущением рано поутру, ещё в полусне, слышишь стук брошенной в почтовый ящик газеты.
Дон вдруг окончательно проснулся и спросил:
— Они ведь мало что способны увидеть, правда? Тебе удалось им что-нибудь показать?
— Кое-что удалось, — ответила Бетти-Энн.
— Наверно, это было не так просто, — сказал Дон. — По-моему, их зрение отлично от нашего.
Она все глядела за окно, и ей хотелось передать им хотя бы малую толику того, что она сейчас чувствует.
— Старик Кларк продал скобяную лавку и привёл в порядок все свои дела, потому что доктор сказал — у него рак и он не доживёт до лета.
Дон рассеянно улыбнулся.
— Ты сможешь многое рассказать нам о здешнем народе. Поверь, все мы с большим удовольствием послушаем о том, как ты жила среди них.
Голос его прозвучал не то чтобы равнодушно, простым словом “равнодушие” этого не выразить. Дон как бы вежливо соглашался с чем-то, чего, в сущности, не понял, или, может, ему казалось, будто она поднимает много шуму из ничего. Но он ведь не знал Кларка, не знал, что у старика всегда были припасены леденцы на палочке и он давал их детям, чтоб не скучали, пока отец или мать делают покупки. (Да, конечно, это было ещё и выгодно, ибо нравилось покупателям, но улыбка у него была совсем не та, какой улыбаются ради выгоды, и давал он детям леденцы тоже далеко не одной выгоды ради, всё это было куда сложней, чем только забота о выгоде). Ей вспомнилась эта улыбка и голос старика (где он, этот рак, в горле?): “Господи, да как же она у вас выросла, мистер Селдон! Сдаётся мне, у меня есть, чем её сегодня побаловать”. (И всякий раз казалось, будто он припас лакомство нарочно для тебя, а вовсе не угощал всегда всех детей подряд.) В тот раз он размахивал при этом малярной кистью, которую ещё не успел завернуть (папа Дейв купил её, чтобы покрасить сушилку для посуды, а потом передумал и поручил эту работу мистеру Олсону), и в скобяной лавке пахло масляной краской и новым железом — вернее, так должно бы пахнуть новое железо. Но ведь Дону неоткуда все это знать. И раз он не испытал ничего подобного, как же ему почувствовать то, что чувствует она…
— Вот здесь сверни, — сказал Дон. — А теперь едем прямо.
Домов становилось всё меньше, их сменили поля. Худосочные, каменистые, они, казалось, всеми силами противились плугу. Нигде ни признака жизни, лишь изредка из-под снега проглядывали островки плодородной почвы. Воздух был холодный, бодрящий, слепило яркое солнце.
Неутомимо урчал мотор. Дорога шла вдоль железнодорожного полотна, на подъёме пыхтел паровоз. Они обогнали поезд, и немного погодя Бетти-Энн слышала его заунывный свисток у переезда.
— Расскажите мне о планетах, — попросила она. — Расскажите, что я увижу.
— Всего не расскажешь…
— Мне бы хотелось писать красками. Что там можно писать?
— Писать? Ну, вот планета Олики. Там очень красивое голубое озеро.
— Мне бы написать что-нибудь вроде того каменистого поля.
— Но ведь оно такое бесцветное, ты не находишь? — В голосе Дона было искреннее удивление: ему явно никогда не пришло бы в голову писать какое-то там поле.
— Вы, конечно, видели так много всего… Но разве вы не видите — наперекор камням, наперекор снегу это поле такое неспокойное, оно только и ждёт минуты, когда можно будет ожить.
— Да, это верно, ты права, — пришёл на помощь Робин.
— Тут налево, — сказал Дон.
Несколько миль ехали молча. Потом дорогу пересёк скованный льдом ручей (на середине лёд был словно тоненькая плёнка), через ручей перекинут нескладный, с высокими перилами мост. Под тяжестью машины с грохотом запрыгали доски настила. Едва миновали мост, Робин направил машину на немощёную дорогу, протоптанную рыбаками. С обеих сторон теснились деревья, высохшие ветви нависали над машиной, царапали металлическую крышу ломкими пальцами.
— Автомобиль нам больше не понадобится, — сказал Дон. — Можно оставить его здесь.
Робин рывком остановил машину, все трое вышли.
— Ты был прав. Дон, — сказал он. — Здесь ни души. Надёжное место.
Ракета стояла в лесу, в тридцати или сорока ярдах от них. Вокруг неё чернела мёртвая, выжженная земля.