Он обернулся к окну — там, за окном, валил снег.
— Есть много планет, где снег куда красивей, — сказал он.
— На Лило снега лучше, — сказал Дон. — И тени лучше. Там три луны.
Бетти-Энн понимала: они нарочно заговорили о снеге, чтобы дать ей время освоиться со всем услышанным. Но в мыслях у неё по-прежнему была сумятица.
— Земля славится лесами и травами, — сказал Робин скорее самому себе, чем Бетти-Энн и Дону. — В тропиках на диво густые и пышные заросли, в Гуаме например. А здесь, да ещё в эту пору, один только снег…
— Земляне — не твой народ, — сказал Дон, он всё ещё сохранял новый странный облик.
Бетти-Энн снова посмотрела на него. Теперь он уже не казался ей ошеломляюще чуждым. Она начинала свыкаться с этим странным обликом. И вот уже всё её существо готово влиться в эту словно бы давно знакомую форму, всем существом она жаждет увериться, что это не сон, что и в её земной плоти таится её подлинное тело.
— Я тебе помогу, — сказал Дон.
Дрожа от напряжения, Бетти-Энн начала преображаться. Ещё незнакомыми путями пробиралась она к новой области своего разума, к новому отсеку мозга. Какая здесь сложная система управления, все свилось в клубок. Снова мысли закружил неведомый поток, но, точно птицы, летящие зимой к югу, они чутьём угадывали верный путь. Поначалу перемена давалась медленно, трудно, Бетти-Энн даже закусила губу, чтобы не закричать от боли. А потом, ошеломлённая, ещё не веря чуду, она ощутила своё истинное тело — оно стало набирать силу и затрепетало, готовое явиться на свет. Потрясённая, она не вполне понимала, как это происходит, и лишь благоговейно и смиренно принимала то, что в ней совершалось: да, в ней скрыта великая тайная сила, которая снимет оковы с её плоти и преобразит её, и освободит, и слепит заново, и возродит. Она уже предчувствовала свой новый облик, формы и линии нового тела — оно было здесь, в новых отсеках разума, и то, что открылось в этих отсеках, не дополняло её прежний разум, не превосходило его, но просто было иным, отличным от него, от прежнего её существа, и чудесно (да, чудесно!) служило её мыслям, при их помощи она могла делать с собой что угодно. Преображение шло все быстрей, все легче. А ведь она никогда ещё ничего подобного не видела, ей и сейчас ещё почти не верилось, но они её научили. Всё это было так странно… так чуждо.
Потребуется время, чтобы привыкнуть к новому обличью. Поначалу оно будет казаться чужим, потом просто новым, непривычным, а потом (время делает чудеса!) совсем своим, таким, как и должно быть. (Дейв сказал однажды: “Ходи, ходи, протопчешь дорожку”.)
— Нет, — сказала Бетти-Энн. Она ещё не пришла в себя от потрясения, не свыклась с переменой, ещё не вполне верила в необычайную свободу, которую обрела вместе со своим новым естеством. — Нет, — тупо повторила она. Всем существом своим, не мыслями, не чувствами, но всем существом она ощущала свою к ним причастность и родство. Да, она одного с ними племени. Это правда, тут нет сомнений. — Нет, — снова повторила она. — Земляне — не мой народ.
Она оглядела себя — как нескладны земные одежды на этом чуждом теле… Она подёргала платье, и на минуту ей стало грустно и одиноко.
— Значит, ты пойдёшь с нами?
Она хотела было сказать:
— Да, да, пойду. Ведь я должна пойти с вами, правда? Вы — моё племя.
Но все впечатленья, все беспорядочно столпившиеся воспоминанья со стоном поднялись в душе. Она пыталась оттеснить их, пыталась забыть то волнение, которое впервые ощутила, когда ей сказали дома о приходе Дона. Моё племя живёт среди звёзд… как трудно в это поверить! Летят куда вздумается — вольные, свободные (а ведь я обещала Дорис дать ей завтра записи по истории и задумала такую интересную статью для студенческого “Кругозора”). Она ждала — пусть уймётся смятение в душе.
— Дайте минуту подумать, — сказала она. Неподвластные ей чувства бурлили, грозя перелиться через край, точно кипяток из чайника. (Она стояла, остро ощущая странное своё тело, и смотрела на Робина, а он вглядывался в падающий за окном снег.)
Вспомнился давний страшный сон: её комнаты больше нет, и на втором этаже вместо неё пустота, а когда Бетти-Энн проснулась, на коврике трепетал лунный свет, и нежные мамины руки обнимали её — руки, которые всегда приносили покой, всегда, с тех пор как она себя помнит, и даже ещё раньше. А внизу, в общей комнате, висят кружевные занавеси, лежат девять толстых альбомов с пластинками (сколько раз она их пересчитывала), после ужина Дейв иногда слушает музыку, и когда-нибудь она выразит эту музыку в красках, так, как её чувствует Дейв и она сама тоже (а ведь теперь есть в её мозгу то новое, что поможет ей совладать с красками, даст многое увидеть, и сделать, и открыть другим). А однажды на старом корявом дубе свили гнездо пересмешники, летом они пели всю ночь напролёт, песни неслись в открытое окно, и она слушала, пока не приходил сон. На неё вновь дохнуло летней ночью — тонким ароматом гиацинтов, таинственным ландышем, пыльцой жимолости, острой пряностью роз. Воспоминания были не радостны и не печальны, но странно ярки, она ощущала все как наяву, всеми пятью чувствами и с тихим изумлением вглядывалась в прошлое, пока её не бросило в жар.
Дон нетерпеливо пошевелился.
Когда-то давно-давно, когда она даже ещё не ходила в школу, она смотрела на звезды, такие далёкие… это одно из самых первых её воспоминаний, что сливаются в надёжное, успокоительное тепло ещё не запечатлённой в памяти, неуловимой ранней рани… Звезды были холодные, яркие, неодолимо влекущие — ей хотелось рвать их, как цветы. (А ведь есть такая сказка — о девочке, которой захотелось луну, и однажды девочка эта исчезла; и её отец сказал, указывая на луну: “Она вон там, она уплыла по лунному лучу”. И все горожане качали головами: ведь это было так печально.)
(Старик Кларк умирает от рака).
Но она смотрела на Робина, старого и всё же молодого, такого мудрого, и в ней поднялась безмерная тоска, неутолимая жажда, какой не знают на Земле, — звезды манили и обещали, совсем близкие, достижимые, и она уступила их чудесному, неодолимому зову. (Кружиться подле ярких, пылающих солнц — и улетать к другим солнцам, угасшим, что будят вопросы, на которые не найти ответа; ей будут даны тысячи планет, и синие годы, и звук, и движение, и беспредельность, от которой замирает сердце, и все непонятно, непостижимо, пока неведомо откуда не примчится комета, — тогда поймёшь, и узнаешь, и забудешь, и вновь попытаешься вспомнить… позднее… в некий час покоя и умиротворённости.) Ей хотелось пасть на колени пред могуществом мысли и благодарно протянуть руки — то, что было прежде руками, своим обретённым собратьям, хотелось закричать: вы — моё племя, мои братья, и это странное тело — моё! Вот кто поймёт меня, потому что я и они — одно. Мы одного племени, а те, другие, — печальное. и забавное племя, и мир, который я знала до сих пор — это всего лишь… люди и людской мир… Вот они, настоящие мои братья! Жаркое волненье охватило Бетти-Энн, сердце её неистово заколотилось, и она сказала:
— Да. Да. Я полечу. Вы — моё племя.
Решающее слово сказано. И хочется плакать.
Подошёл Робин. Она подняла на него глаза, и в ней вспыхаула надежда.
— Мне надо попрощаться с родителями, — сказала она. — Я должна им сказать. Я не могу улететь, ничего им не сказав.
— Мне очень жаль, — подумав, сказал Робин. — Кажется, я представляю, что ты чувствуешь. Но это невозможно. Если мы позволим тебе попрощаться, о нас могут узнать, это слишком опасно. Мы хотим только одного — чтобы нам не мешали, мы ведь тоже никому не мешаем. Мы ждали тебя здесь, потому что твои родители… они, видно, хотели расспросить нас. А мы не хотим никаких осложнений.
— Но я не могу просто так их бросить! Мне непременно надо с ними увидеться! Надо сказать, что я уезжаю!
— Нас уже ждут, — сказал Доя. — Из-за тебя мы задержались с отлётом. Дольше нам ждать нельзя.
— Попрощайся с ними в письме, — предложил Робин.