Болтушка прибегала, врываясь, как свежий ветерок, в помещение с громким приветствием и звонкими шутками. Она, наверное, работала тут, потому что носила голубую униформу – такую же, как у других. В палате Болтушка разговаривала не только с ним, и Алёша даже иногда волновался, что она совсем перестанет рассказывать ему новую чепуху и ставить музыку.
Болтушка была очень занята. Она носилась по палате с тряпкой и шваброй. И, похоже, не только по этой. Выносила утки, помогала переворачивать Михалыча на соседней кровати, пенсионера, упавшего с крыши сарая. Михалыч кряхтел и ойкал, с крестьянским простодушием вворачивая иногда крепкое словцо. К нему приходила похожая на него жена, такая же серая и ворчливая. С кучей пакетов и баночек.
Потом Болтушка умывала, перешучиваясь, смуглого, широкоплечего Глеба. Из их разговоров Алёша понял, что усатый фермер вылетел на мотоцикле на красный свет. У него что-то хрустнуло в шее, да к тому же раздробилось бедро. Однако Глеб не унывал, то и дело хватал Болтушку за руки. Она краснела. Алёша следил ревниво.
Болтушка каждый день приходила к Алёше, даже когда не работала. Даже измотанная, с темными кругами под глазами после дежурства. Она садилась рядом, и ему было хорошо, как дома, как с мамой. Во время обходов он видел её лицо за спинами врачей, а если не видел – знал, она рядом. Слушает.
Во время одного из таких обходов носатый доктор, Артур Гагикович, сказал жёстко, глядя Алёше в глаза:
— Ну, брат, тут одними лекарствами не спасёшься. Надо жить хотеть. А ты чего? Ты жить хочешь вообще? Или овощем остаться?
Возмущённый Алёша смотрел на него во все глаза, и только. А попозже вечером он услышал, как Михалыч с Глебом негромко переговариваются:
— Жалко девчонку. Она ж тут из-за него…
— А этот, похоже, вообще ничего не соображает.
— Ну да, сказал же Артур Гагикович, овощ. Он уже вот так месяца три после комы – ни тпру, ни ну…
— Да. Но с девкой ему повезло! Кто б со мной так носился! Как мать с дитём, — узнал Алёша кубанский говор Глеба.
— А ты отбей. Терпение, оно, знаешь, штука не железная, особенно в её возрасте, –прошептал Михалыч.
— И отобью.
Алёшу покоробило: он — не овощ, он — человек. Он… он… и вдруг понял, что и правда не живет, просто плывет по течению, как во сне, между берегов с названиями «хорошо» и «тихо», и даже не думает, кто он. А почему? Наверное, потому, что боится ответа.
В ту ночь Алёша долго лежал в темноте без сна. На соседней кровати сопел Михалыч, Глеб храпел художественно, выдавая невообразимые звуки: то бульканье, то свист, то рычание старого мопеда. Но потом переставал, и в палате воцарялась тишина. А за окном что-то шумело, гудело, раздавались сирены, бил дождь по стеклам, заливалась чья-то машина сигнализацией. Жизнь летела где-то там, мимо этих пластиковых окон, мимо больницы и этой палаты. Мимо. И Алексей почувствовал зависть, нестерпимую зависть к тем, кто рождает там, вдалеке, эти звуки.
«Я хочу жит…» — еле слышно, коряво выдавил из себя Алексей, прислушиваясь к тому, что неумело выдают пересохшие губы. Он бормотал эту фразу себе под нос, как молитву, изо всех сил пытаясь выровнять кривые звуки. Воздух путался в лёгких, выходил с кашлем, сипением. Связки, усохшие, скрипучие, не слушались, но Алёша всё равно шелестел, хрипел, выкашливал из себя: «Я хочу жить…»
Глава 3. Прозрение
Ранним декабрьским утром Маша пришла на смену, и прямо на входе ей заулыбалась Фёдоровна:
— А твой-то заговорил! И рукой шевелил сегодня…
Маша, как была, бросилась в пятую палату. Рядом с Алёшей стояла медсестра, сосредоточенно вкалывая ему что-то:
— Вот так, сейчас пройдёт, потерпи, голубчик.
— Х-харашо, — услышала Маша тихий голос. Она подошла к кровати:
— Привет!
Он поднял на неё глаза и скривил губы в подобии улыбки.
— П-привет, — с трудом произнес он.
— Сам не спит и нам не даёт, — пожаловался Михалыч.
Маша всматривалась в Алёшу, пытаясь понять, вернулась ли к нему память, узнаёт ли он её – не сиделку и санитарку, а ту — другую Машу. Радовалась и одновременно боялась, а что если, правда, вспомнит всё… Но нет, она была для него новым человеком, к которому недавно стал привыкать. Алёша казался ребенком, больным и беззащитным, готовым довериться кому угодно в незнакомой ситуации. Ничего похожего на прежнего Алёшу в его глазах не было. Может, это и хорошо…
Медсестра, складывая шприц в металлический поддон, сказала Маше:
— Представляешь, тело оживает, и боли вместе с ним. Уже третий раз колю. Так что если снова закричит, зови. С пяти утра веселимся.
— Конечно, спасибо, — обернулась Маша и коснулась Алёшиной кисти: — Ты как?
— Х-холодная, — снова попробовал улыбнуться Алёша.
— Утро свежее, ещё не согрелась, — объяснила Маша и убрала руку: — Не буду тебя морозить.
Он едва мотнул головой, скривился, потом опять улыбнулся:
— М-морозь, т-так не больно.
Маша присела на стул возле него, глядя взволнованно и нежно:
— Давай ещё где-нибудь поморожу? Где болит?
— Л-лоб.
Маша положила ему на голову прохладную ладонь, и Алёша закрыл глаза. Напряжённое лицо расслабилось. Кто-то закричал из коридора:
— Маша! Александрова! В ординаторскую!
Но она не шелохнулась и держала ладонь на покрытом испариной лбу, пока Алёша не задышал спокойно – заснул. В дверном проеме показалась старшая медсестра:
— Александрова! Ну, долго тебя звать?!
Она поспешно поднялась и шепнула:
— Иду.
В ординаторской всего-то разбили вазу. Маша быстро вытерла воду, собрала подвявшие хризантемы в мешок для мусора и только потом пошла переодеваться. Как обычно, она бегала весь день, как солёный заяц, то в один конец отделения, то в другой, но улучала минутку взглянуть на Алёшу. Тот всё спал, усыпленный анальгетиками, растратив немногие свои силы ночью — на частичное пробуждение от более глубокого сна.
В свободную минуту Маша позвонила отцу Георгию – сообщить радостную новость. Он обещал приехать, как только сможет. Отец Георгий теперь служил при Екатеринодарской Епархии, и у него тоже было хлопот не мало.
После обеда, перекусив на бегу, Маша снова пришла в ординаторскую – сестра-хозяйка велела помыть окно. Там был Артур Гагикович, один. Маша извинилась и сказала, что придёт позже, но он, нервно постукивая пальцами по бокалу с янтарной жидкостью, ответил, что она ему не помешает.
Маша поставила ведро на подоконник и потянулась к запылённой раме, как вдруг почувствовала большую, горячую ладонь на своём животе. Она скользнула ниже, прижала её бедра к твёрдому телу подошедшего сзади врача. Не контролируя себя, Маша развернулась и попыталась ударить хирурга по лицу. Тот поймал её руку в резиновой перчатке:
— Дерёшься?! — на Машу пахнуло спиртным.
— Что вы себе позволяете?! – она порывалась уйти.
— Чувствуешь, как у меня руки дрожат? – он обхватил её локти, прижимаясь сильнее. — Я нейрохирург. А если твоего Алексея оперировать придётся – как я с дрожащими руками? Успокой меня, Маша!
— Отпустите! – она отвернулась, пытаясь выкрутиться.
– Ты же и не такое выделывала. Да, Маша? — шептал он ей на ухо. — Я клип видел. Ты хороша, чертовка! А какую недотрогу здесь строила! Но твой новый неформальный имидж тоже ничего – возбуждает.
— Как вы смеете?! – крикнула Маша. – Я Дмитрию Иванычу пожалуюсь!
Артур Гагикович ослабил хватку, и Маша отскочила. Он нехорошо улыбнулся, потирая пальцы:
— Жалуйся. Он сам уже не знает, как от ненормальной дочки друга отделаться. Так я, пожалуй, сделаю ему одолжение: попрошу священника забрать Колосова в монастырскую больницу.
— Не надо, — растерялась Маша.
— Тогда не строй из себя недотрогу, иди сюда.
Маша не пошевелилась, но на лице её читалось смятение. Крупный, высокий врач подошел ближе:
— Давай, Маша, поиграем. Иди сюда, – он снова её прижал, и Маша почувствовала жаркое алкогольное дыхание. Руки хирурга шарили по спине, пробирались ниже.