И тут другая мысль больно ужалила сердце: «А ведь я ей совсем не уделяю времени. И она молчаливо терпит. Когда мы в последний раз были в кино? Неделю назад. Нет, месяц уже прошел, если не больше. Так же нельзя! Я не могу жить без нее, а живу без нее. Что же это?»
Ксюша сама не знала, как много она ему дала. Не знала, что только пламень любви ее и поддерживает в нем силы; выжег всю накипь, всю скверну из его жизни, он стал озаренней, возвышенней думать о ней и о людях. Он любил ее, Ксюшу, всю, во всем. Любил ее голос, глаза, волосы, ее ум, тело — воплощение женственности.
В этот раз он не мог дождаться, когда Ксюша вернется домой со спектакля. И сценарий был не в сценарий, и думать ни о чем не думалось. Ну что ему поделать? Просить прощения? Еще и еще раз поклясться в любви, а потом возвращаться, как всегда, к одному и тому же: дела — и у него нет времени? И все останется по-прежнему, он снова будет т а м, а не с нею. Жалость, угрызения совести от невозместимой утраты будут по-прежнему терзать его и раздваивать.
Она вошла возбужденная, шумная, озорная. Увидев его, сразу смолкла, подошла, обняла, поцеловала, села рядом.
— Ты нездоров? Или что со сценарием? Ты расстроен?
Бесконечными вопросами она хотела сама угадать, что с ним, а он только мотал головой: нет, нет… Нет.
— Почему ты такой сумрачный? Мне нельзя знать?
Красновидов взял ее руки в свои, расцеловал их, прижал к себе, жаркую, манящую, и замер… И уже ни о чем не мог говорить, думать, и все терзания его испарились. Была бесконечная Ксюша, ее ласка, дыхание и невесомая, как пух, нежность. Плавая в неге, он услышал:
— А теперь скажи, что тебя угнетает? Нет, не раздумывай, а сразу скажи как себе.
Отрезвев, Красновидов громко и строго признался:
— Ксюша, я совсем не уделяю тебе времени.
Звонко, переполненная счастьем, Ксюша рассмеялась. Положила ему на глаза указательные пальцы.
— Ты мой незрячий, мой король самоедов.
Сняла пальцы и уставилась ему в глаза.
— Ты отдаешь мне все свое время и еще тебе мало?
— Ксюшка, ты лукавишь.
— Нет!
Теперь она была строгой. Отодвинулась и привстала.
— Ты репетировал «Искру» и уделял все свое время мне. Ездил по целине и был все время со мной. Ты пишешь сценарий и отдаешь всего себя мне, придумал роль врача для меня, репетируешь со мной. Ты Арбенин, я Нина, и мы неразлучно вместе. Мученик мой дорогой, ты уделяешь мне все свое время, жизнь свою отдаешь, и я в этой жизни живу.
Красновидов тяжело дышал, не находил слов, чтобы выразить, чем он сейчас переполнен. Невпопад пробурчал:
— Да-а, мы так давно не ходили в кино.
И Ксюша опять залилась колокольчиком.
— Подумаешь, невидаль! Зато мы каждый день ходим с тобой в театр, ты понимаешь это? В те-а-атр. Что может быть прекрасней? Ну? Успокоился?
Как мало иногда человеку надо, чтобы почувствовать себя вполне счастливым.
— Ты как мамка. Приголубила, слезки прошли.
Он подумал, подумал и рывком встал на ноги.
— Хочешь, открою тайну?
— Очень.
— Одевайся!
Они вышли на улицу. Он вел ее к театру. Ксюшу распирало любопытство, но она ни о чем не расспрашивала. Красновидов опять говорил о сценарии, о репетициях, о театре вообще, он будто и не знал другой темы, любая тема, какую бы он ни затронул, обязательно сопрягалась с театром. Он, как пчела, нес в свой улей взятки со всех цветов.
— И чего бы мне больше всего хотелось? Чтобы люди, отдавшись театру, не грешили перед ним, не поганили бы его пошлостью, бесстрастием, не безобразили бы его лохмотьями штампов…
Он посмотрел на ее профиль, вздохнул.
— А еще хочу знаешь чего? Чтобы все актрисы, во всех театрах были бы такие, как ты. Сияющие внутренним светом, приводящие в трепет одним взглядом, поворотом головы, движением пальца.
И он ущипнул ее за палец.
— А еще хочу, чтобы на земле установили День Мельпомены. Допустим, среду. Или пятницу. И все люди, все, все — и старики, и дети, и академики, и летчики — шли бы в этот день в театр. Как на причастие.
— А в остальные?
— В остальные по усмотрению. А теперь слушай. Мы сейчас придем, и ты увидишь. Что увидишь, то увидишь, а я пока расскажу такое, чего ты не увидишь. Представь: Верона. Арена. Построена полторы тысячи лет назад. Даже раньше. Тридцать семь рядов амфитеатра из белого тесаного камня. Над ареной бесконечное итальянское небо. Оно теплое. И луна. Тоже теплая, розовая. У кассы очередь. Туристы, туристы со всех концов света. И я среди них. К билету, к каждому, в придачу — подушечка, чтобы не подцепить радикулит, и свеча. Зритель проходит мрачными сводами под амфитеатром к арене, поднимается по высоким ступеням, садится на свое место и ждет. Как все. А всех тридцать тысяч. Сегодня идет «Аида». Третий колокол, вспыхивают два, всего лишь два, прожектора-пушки, направленные на арену. И в это время все тридцать тысяч зажигают свечи. Представляешь? Феерическая красота. Оркестр играет увертюру, выходят артисты, и начинается спектакль. Без микрофонов! Муха пролетит — услышишь. Акустика, как в Малом театре, и говорить и петь — одно удовольствие, а играть тем паче. На фальшь, на плохую игру реагируют в тридцать тысяч глоток, на отменное исполнение — тоже в тридцать. Цепная реакция. Вот что есть настоящий театр.