И они подошли к театру. Красновидов кивнул на здание «Арены».
— А это не настоящий.
— Не кощунствуй, — сказала Ксюша, — ты сам говорил, что играть можно в сарае, только хорошо.
— Да, Ксюша, да. И я не оговорился, но это лишь одна сторона: тогда шел разговор о той или иной театральной к о р о б к е. Здесь существенная разница. В годы первой пятилетки мы кричали «ура» трактору, а теперь равнодушно взираем на четырехмоторные самолеты, а метрополитен воспринимаем как насущную необходимость. Насущная необходимость требует и переустройства театральной технологии. Уяснила?
— Почти.
— Теперь заходи.
Он открыл служебную дверь театра.
— Зачем? Так поздно, там никого нет.
— И хорошо. Пошли.
Три марша до верхнего этажа, потом по звонким ступенькам чугунной лестнички. Красновидов отомкнул ключом дверь и, держа Ксюшу за руку, повел ее по чердаку декорационной, ощупью нашел фанерную клетушку.
— Теперь сосредоточься. Я покажу, чем занимался несколько недель подряд втайне даже от тебя.
Он нащупал выключатель, зажег свет…
Схватившись за поясницу, медленно, на гуттаперчевых ногах, двинулся к стене и сполз по ней на пол. Ксюша, вскрикнув, бросилась к нему:
— Что с тобой?
…На стол, где из тысячи мельчайших деталей был построен макет стадиона с конструкцией сценической площадки, упал тяжелый декорационный щит. И раздавил макет. Кусочки трибун, посеребренный рычаг-рука, часть установочной арматуры, склеенной из окрашенных сажей спичек, валялись на полу.
— Погибло дело, — невнятно сказал Красновидов. — Тебе не повезло, Ксюша, это видел только я один.
Ксюшу сокрушало его горе, ей было невыносимо больно за Олега. В безысходности она повторяла только:
— Ты склеишь, ты склеишь…
Красновидов безвольно качал головой.
— Мечту не склеишь, Ксюша… Я не подмастерье. Мечта — вдохновенье. Попробуй склей его.
Они сидели за столом друг против друга, заканчивали сценарий. Красновидов правил, проверял, как текст ложится на исполнителей, Борисоглебский писал. Размашисто, неразборчиво, крупным почерком. Скакал от сцены к сцене, от темы к теме и, порой казалось, запутывался совершенно, не зная, где начало, где конец.
Работал он с частыми перерывами, отвлекался, переходил на посторонние житейские разговоры, потом вдруг, словно с цени срывался, с жаром набрасывался на рукопись.
Сетовал на свое писательство:
— Почему всегда так тррудно? Каждый раз ссадишься за новую вещь — и как дошколенок. Белый лист страшит, рручка трясется, в душе сумятица, и ты ссовершенно ничего не умеешь. Вещь рождается без кожи, ничем не защищенная, всяк ее может рраздолбать, поставить под вопрос, а то и просто стереть в порошок.
Он задыхался от возбуждения, в горле у него клокотало, как у заядлого курильщика, он прокашливался.
— У нас ведь, друг, в Сибири аналогичная история. Покуда мы ррыскали в поисках газа, ссверлили без устали земную твердь, держались исключительно на вере, на интуиции. Нас вместо поддержки костыляли со всех сторон: хватит пускать мыльные пузыри, рразбазаривать миллионы — второго Баку не откроете. Песню сложили, черрти, про буровиков:
А?! Вот ведь, дьяволы, что поют. Теперь и с нефтью то же самое. Зудят, злопыхают, матерят. А она есть, нефть-то, уже есть! Дело за тоннажем, за промышленным количеством. Будет! И тогда эти же зудилы-матерщинники начнут поливать нас не матом, а елеем с патокой: да здравствует, урра, даешь второй Баку. Вот ведь как, Олег. Так что трудись и верь, со мной не пропадешь.
Он усаживался за стол и вновь принимался за сценарий. Работали в спорах. Порой гладко и образно написанное вянет и блёкнет, когда попадает в руки актера.
— Язык сцены имеет свои хитрости, — напоминал всякий раз Красновидов. — Актер любит недомолвки. Недосказанное автором — пища для актерского воображения. Намек, ремарка, легкий штрих актеру порой дороже многих самых убедительных слов.