— А теперь прошу репетировать и не тратить время на демагогию. У нас план, я за него отвечаю.
«И так всегда, — ругал себя Красновидов и сознавался: — Человек, конечно, я не легкий, ладить со мной трудно. Критику воспринимаю болезненно, одно слово — и я уже взрываюсь».
Беспощадный к себе и другим в работе, Олег Красновидов теряет порой чувство элементарной житейской дипломатичности, доходит до резкостей и обидных эпитетов. Это приводит к ссорам. Потом, остыв, одумавшись, начинает извиняться, каяться. И хотя покаянием вина вроде бы снимается, ему от этого легче не становится. Выбивается из творческой колеи, замыкается. Олег Борисович лежал с открытыми глазами, подложив руки под голову. В чуть приоткрытую форточку врывался морозный воздух и щекотал в ноздрях.
Мысли упрямо возвращались к разговору с главным режиссером, вспомнилось предостереженье:
— Что ж, ваше право идти на конфликт с режиссером. Но мой совет — подумайте над ролью, от вас зависит успех спектакля.
Подумать над ролью Красновидов ему не обещал, но в нем зрело желание без оглядки, пока горячо, махнуть в министерство, в райком, в горком профсоюзов, выплеснуться, раскрыть махинации руководства… Только вот какие махинации? Он еще толком не знал. Одних предчувствий и догадок недостаточно. Но позиция главного режиссера была ему ясна вполне.
Сон прошел. Впору встать, одеться и выйти из дому, подышать свежим воздухом. До театра и обратно. Это не далеко — перейти через улицу, потом проходным двором старинного трехэтажного дома, огороженного таким же старинным чугунного литья забором, и вот он, красавец, дорогой его сердцу. Любимый и такой ненавистный. За муки, за нервы. И душевные силы, отданные ему, окаянному.
Надо встать, мысли все равно не отвяжутся, они отступят лишь завтра, на репетиции. За делом все проходит: и думы, и боль, и усталость. Но вставать было лень, и ныла поясница.
Вспомнил жену и тут же почувствовал холодное одиночество. Линка сейчас пичкала бы его снотворным, массировала больное место, а между делом пилила бы и корила: «Упрям и несдержан, связался с каким-то Стругацким. Помни, что ты Красновидов. А он?.. Выскочка, фокусник. Большой, умный, а театра не знаешь ни настолечко. Театр — пасть, голодная и хищная. Корми ее и не дразни».
Странно, Красновидов улыбнулся: когда она бывает дома — хоть беги, а как нет ее — на каждом шагу чувствуешь, что не хватает того, сего, десятого, а в общем не хватает всей Линки: ее практицизма, ее истерик, разговоров о тряпках, сплетен. Олег Борисович привык на многие ее причуды смотреть сквозь пальцы, объяснял это чисто женским началом, с которым не сладишь. Вот и теперь, извольте полюбоваться: средь горячего сезона сколотила бригаду артистов и отпочковалась. Уехала на целый месяц к пограничникам с шефскими концертами. За все время — одно письмо.
«Мальчики-пограничники прелесть, выступать одно удовольствие. После концертов обязательно ужин с комсоставом и женами. Береги свою поясницу, натирай тигровой мазью, она в буфете на второй полке. Не цапайся со Стругацким, пей молоко только по утрам. Не встречай, я приеду экспромтом. Ключи оставляй у соседей (лучше у Серафимы). Целую. Л.».
Думы о Лине отвлекли, рассеяли.
Красновидов хотел было уже накрыться одеялом, повернуться на бок, сон вот-вот придет. Но вдруг он увидел, как сквозь тюлевые занавески в спальню ворвался яркий пучок света. Показалось, что это от уличного фонаря, раскачиваемого ветром. Еще пучок, еще. Замелькало, озаряя всю комнату. Потом взвыла сирена. Промчались машины, несколько, много.
Красновидов подошел к окну и обмер. Через улицу, за старинным трехэтажным домом, небо окрасилось огромным заревом пожара.
«Театр!» Страшная догадка на миг оглушила его. В растерянности он машинально на халат набросил шубу, вбежал в кабинет, зачем-то схватил со стола роль и сунул в карман. Сирены выли, звали спящих граждан на помощь.
Проходной двор был забит пожарными. Красновидов побежал по улице, свернул в переулок, миновал бензоколонку, выскочил на площадь, протиснулся сквозь толпу зевак и остановился…
В окаянстве огня, в разнузданности стихии была жестокая, кощунственная несправедливость. Пошлость какая-то, скверность. Горел храм! Святотатственно истреблялось что-то высшее. Это не укладывалось в сознании, не находило объяснения. А зеваки смотрели, нет — любовались. И он стоял среди них беспомощным посторонним свидетелем, совсем забыв, что это его, его родной театр, без которого нет бытия. На его глазах, по бесчеловечному закону, беспощадно сгорала вся его жизнь. Какой-то мужик в синем дырявом ватнике воззрился полусонными глазами на Красновидова и вдруг участливо спросил: