Но Красновидов! Горячий, безудержный. Чего он-то выжидает? И Валдаев сник. Как тамада на поминках, а ведь тоже из тех, что за идеями далеко не ходят. Разве им сейчас до песен? Она, извинившись, отказалась.
И тут Лежнев, встрепенувшись, завозился в кресле. Чтобы собрать внимание, хлопнул в ладоши Три раза — его педагогический прием. На студентах проходит магически: хлопнет три раза — и тишина. И собранность.
— У меня к вам, друзья, вопрос, — заговорил он бодро. — Вроде шарады. Так вот… — Он сел на краешек кресла. — По военным законам, если не ошибаюсь, войсковая часть существует до тех пор, пока не погибнет знамя. Командир может быть заменен, но если знамя сохранено, часть остается в реестре вооруженных сил как действующая. Вопрос: мы потеряли знамя или нет? Я спрашиваю — потеряли или нет? Молчите? Не знаете?.. И я не знаю. Тогда еще один вопрос: если мы его потеряли, то что нужно, чтобы потерянное знамя вернуть? Не знаете?.. И я не знаю. То, что мы остались без места, — еще полбеды. Вопрос о театре мы должны решать с позиций государственных. Я задаю себе третий вопрос: аннулирование нашего театра — потеря ли оно для искусства? Или искусство может безболезненно пережить эту утрату?
Стругацкий сказал:
— На театре символ — не знамя, а мы с вами. Вот вам, Егор Егорович, по аналогии встречный пример. Если нефтяная скважина дает нефть, много нефти, а вышка сгорела. Что делать? Закрывают скважину? Нет, строят новую вышку.
Павел Савельевич Уфиркин покачал головой и горестно сказал:
— Знамена, вышки… Все это аллегории. Хотя прямо могу сказать, что мы сейчас скважина такая, которая нефти может дать не очень-то много. — Он неопределенно помахал перед собой руками, лицо налилось кровью. — Третий месяц заседаем! А ведь у нас семьи, дети… Сбережениями, видите ли, не продержишься… не велики они… — Павел Савельевич говорил, ни к кому не обращаясь, глядя в пол. Голос срывался и куда-то пропадал. — Обещало нас министерство трудоустроить? Обещало. Вот и надо устраиваться. А не табунить.
— Павел Савельевич, — остановил Уфиркина Валдаев, — мне хочется подсказать вам одну вещь. Мы собрались лишь только потому, что целый ряд актеров выразил желание не разлучаться и хоть малым составом сохранить то, что в нашем театре было ценно.
— А сколько мы еще будем воду в ступе толочь? — совсем раскипятился Уфиркин. — Толчем, толчем, а толку что? Артист — профессия стадная. И Уфиркин — какой бы он ни был Уфиркин — еще не театр, ему надлежит при труппе состоять.
— Ради этого и собрались, — бросил реплику Томский, ставя бокал на поднос. — Вы-то, корифей, чего предлагаете?
— Ничего я не предлагаю. — Уфиркин повернулся к Томскому. — Я не министр.
— А мы министры?
— Ну и сиди! — огрызнулся Уфиркин.
Семен Макарович Стругацкий достаточно уже сориентировался в обстановке, чтобы понять: людьми владеет паника. Он не обращал внимания на то, что его здесь приняли не очень приветливо. Он знал причины, но не хотел в них сейчас вдаваться. Во всяком случае, по звонку Могилевской «приходите, обсудим, как быть дальше» он сюда не явился бы. Но после этого звонка был еще один — звонил некий Иван Иваныч из Управления театров: «Сходи, Семен Макарыч, поприсутствуй». И вот он здесь. Бравый, бодрый, с небрежно торчащим хохолком светло-рыжих волос на макушке, с сытым, довольным лицом. Но он нервничал: давно созревшую мечту, ставшую уже неотвязно тягостной, появилась надежда реализовать. Баста. Он вдоволь насиделся в рядовых режиссерах. Годы идут, опыт накоплен, творческих планов, открытий целый сундук. И сколько можно стоять в очереди на главного? Вот случай, и другого не представится. Нет, выкладывать всю программу сейчас, сразу, конечно, бессмысленно. Среди этих он не в фаворе, надо вести себя умно. Только зондировать, вместе с ними «ломать голову» и преподнести так, словно здесь, сию минуту, все и родилось. А потом…
Он заговорил не торопясь, сдержанно, ровно, может быть, только длиннопалые, чуть суховатые руки с тщательно ухоженными ногтями выдавали его нервозное состояние. Он старательно сцепил пальцы на обозначившемся уже животике, и ему стоило труда не разъединять их; подбородок умышленно прижал к груди, чтобы не видеть, как воспринимают его слова окружающие: их взгляд мог сбить с мысли, сорвать со спокойного тона. Как и все, утомленный никчемными перебранками, слезами и охами, говорил доверительно, взвешивая свои слова, примериваясь к каждому в отдельности, каждому держа расчет потрафить и заполучить соучастие, поддержку; речь свою сдабривал «братцами», «друзьями», «милыми». Говорил много всего, но красной нитью протаскивал мысль: мы без главного, нужен главный — энергичный, опытный режиссер, способный взвалить на себя груз целого театра.