— Ты чего? Спрыгнул, парень?
Что было с «парнем»? Что это? Сдвиг, граничащий с умопомрачением? Восприятие стало неуправляемым, потусторонним. Иссякла боль в пояснице. Как тогда на фронте. Пулей ранило в спину, а боли не было. В широко раскрытых глазах ужас и жалость, отчаяние и ярость, кротость и протест. В остановившихся зрачках то мелькали отблеск огня, крупа искр, то вдруг чернильная темнота заставляла зажмуриваться, у него начиналось головокружение, и он безвольно искал руками, за что бы ухватиться и не упасть. «Кто разрешил творить над театром богохульство, того я низвергну, низвергну… Боже! Боже!»
— …презира-аю!! — во всеуслышание вырвалось у него из груди с хрипом и бульканьем. На него обратили внимание, кто-то пытался заговорить с ним, дотронулся до плеча, но он никого не видел, не слышал слов, не чувствовал прикосновения, глаза его вперились в разнузданную свистопляску огня, нещадно пожиравшего вместе с театром и его, Красновидова. Замирая от страха, оглохнув от пронзительного свиста и грохота, он мысленно несся туда, во чрево театра. Невесомый, в необжигающем пламени опустился на пологую, раскаленную добела крышу, проник в чердачное окно, прозвенел каблуками по железным ступенькам до верхних мужских гримировочных, вошел в распахнутые двери фойе, потом бежал по узкому коридору и в глубине его увидел окованную жестью дверку, над которой висело световое табло: «ТИШЕ! СЦЕНА!!» Трепетной рукой дотронулся до дверки, она подалась, приоткрылась — и оттуда навстречу ему, свистя и треща, метнулось пламя. Оно ярко, ослепительно ярко, как на королевском балу, сияло, облизывая декорации, кулисы, занавес. Занавес шевелился и зябко трепетал, его строгий шелест горьким укором отозвался в сердце Красновидова, словно он был виновником пожара. Скорбным взглядом смотрел он на занавес, а губы, как старому другу, шептали пришедшие на память строки из «Фауста»:
Показалось, что где-то далеко-далеко прозвучали три звонка, занавес начал медленно раздвигаться, волшебная четвертая стена из пурпурно-алой превратилась в пепельно-бурую. Безумными глазами Красновидов посмотрел в партер, на галерку, увидел переполненный зрительный зал. Ярко, до рези в глазах, горела люстра с хрустальными висюльками. На люстре сидел Стругацкий, вызванивал висюльками и дразнил, показывал Красновидову язык и щурился. Красновидов смотрел на зал и видел, как люди таяли, как их сдувало с ярусов, с амфитеатра, а из партера они протягивали к нему руки, кричали, трескуче аплодировали, требуя исполнить монолог из какой-то неведомой ему пьесы.
Он долго стоял в растерянности, потом громко птичьим голосом сказал: «Я забыл текст» — и сложил на груди руки. Занавес пылал, корчился, желая сохранить себя, свивался в тугой и плотный рулон. Сохранить? Для чего? Какая цель? Разве это не последнее представление? Театр сейчас сгорит, и больше ничего не будет. Неужели сгорит?! И никакая сила не способна отвратить беду?
Кто-то грубо толкнул Красновидова:
— Чего уставился, пожара не видал?
Режущая боль прошила насквозь позвоночник. Он упал. Руки ощутили холод снега. Совсем рядом пожарные облились из шланга водой, потом вскочили на машину, распластались по лестнице. Лестница стала подниматься все выше и выше, дотянулась до окон пятого этажа; пожарные, как кошки, карабкались, подтягивая за собой шланги; парны́е струи ударились в окна, выбили стекла; пожарные, нырнув в проемы, скрылись в черном чаду. Красновидов, следя за ними, подумал: «Батюшки, ведь моя артуборная закрыта на ключ! Там у меня сложены картины художника Братова для выставки, он просил меня отобрать лучшие». На гримировочном столике горел численник, раскрытый на листке «10 февраля 1955» с пометой «Братов».
Вспомнил, что на стенах висит коллекция фотографий. А роли! Целая библиотека красновидовских ролей, восемьдесят пухлых тетрадок, исчерканных, исписанных, мятых и драненьких. Он интуитивно дотронулся до бокового кармана, там лежала его восемьдесят первая роль.
Шапка с головы Красновидова слетела, мокрые пряди волос лезли на лоб, в глаза, он не чувствовал, что на снегу сидеть холодно. Сквозь треск пожарища до его ушей донеслась вырвавшаяся из чьей-то форточки джазовая музыка. Где-то веселились, где-то, забыв про сон, отплясывали буги-вуги. Потом звуки джаза перекрыл звон разбиваемых стекол. Лопнул и разлетелся вдребезги огромный фасадный витраж. Со звоном стекол смешалось едва слышное, но такое знакомое погудывание. Церковная звонница! Она подвешена над сценой у колосников и, видимо, жаром раскаленная, ропща и сердясь, молила снять ее с верхотуры. Дядя Яша — милый Квазимодо, где ты? Неужто под колосниками, рядом со своей дюжиной? Первейший мастер управлять этими непокорными чугунными существами, старый горбатенький фанатик, ты часами простаивал на узких дощатых перилах и, словно мифический возничий, захватив в кулак всю дюжину поводов, управлял этой колокольной стаей, заставляя ее волшебным голосом петь. Пели они упокойное, пели заздравное, били тревогу, славили Русь…