— Помню, — задумчиво сказал Дюрталь, — во время болезни я ночами, как избавления, ожидал утреннего призывного звона колоколов, ведь мой дом рядом с монастырем, на улице, где воздух с самого раннего утра напоен волнами благовеста. На рассвете я чувствовал, как далекие подспудные звуки ласково баюкают меня, осторожно покачивают, нежат. Казалось, в мою страждущую душу проливался целительный бальзам. Я словно воочию видел, как люди, стоя в церкви, молятся за других, а значит, и за меня. И мне уже не было так одиноко. Эти звуки и правда предназначены прежде всего страдающим бессонницей больным.
— Не только. Колокола укрощают воинственный дух. Если вдуматься, очень верна латинская надпись, сделанная на одном из них: «Смиряю ожесточенные сердца».
Беседа с Каре не давала Дюрталю покоя, когда он однажды вечером в одиночестве предавался на своем ложе размышлениям. Слова звонаря о том, что истинная церковная музыка — это колокольный звон, звучали у него в ушах. Мысль Дюрталя погрузилась в глубь веков, и он как бы увидел длинную череду средневековых монахов и коленопреклоненную паству, которая откликалась на призывный звон и по каплям вбирала в себя подобные чудодейственной панацее чистые мелодичные звуки колоколов.
Ожили в памяти все известные Дюрталю подробности старинных богослужений: благовест к заутрене, трезвон, рассыпавшийся, подобно зернам четок, по тесным извилистым улицам с остроконечными башенками, каменными щипцами крыш с круглыми сторожевыми вышками, зубчатыми стенами с бойницами, трезвон, отмечающий часы служб — первый, третий, шестой и девятый, — вечерню и повечерие. Радости горожан вторил звонкий смех маленьких колокольчиков, а их горю — скорбные рыдания тяжелых колоколов.
В ту пору звонари были истинными мастерами своего дела, которые отзывались на душевное состояние горожан, распространяя в воздухе звуки веселья или печати. И колокол, которому они служили, как покорные сыновья или преданные слуги, сделался, подобно самой Церкви, доступным и смиренным. Порой, в дни базаров и ярмарок, он, словно священник, совлекающий свое облачение, оставлял благочестивые звуки и вступал в беседу с простым людом, приглашая его в дождливое время под своды храма обсуждать свои проблемы, и святость места заставляла даже самых грубых при неизбежных спорах по запутанным торговым делам проявлять ныне навсегда утраченную порядочность.
Теперь язык колоколов утерян, их звуки невнятны, пусты и лишены сокровенного смысла. Каре не заблуждался на этот счет. Живя вне человеческого общества, в воздушном склепе, он верил в свое искусство, и, следовательно, теперь его жизнь лишалась всякого смысла. Он влачил жалкое существование никому не нужного изгоя, никчемность и допотопность которого в глазах праздной публики, беззаботно развлекавшейся на шумных концертах, была попросту смешна. Он казался каким-то ретроградом, чудом сохранившимся реликтом, схожим с обломком, выброшенным на берег рекою времен, обломком, до которого нет дела жалким теперешним носителям сутаны, тем, что зазывают роскошно одетую публику в свои церкви, смахивающие на гостиные, каватинами и вальсами, исполняемыми на больших органах — последняя степень кощунства! — теми, кто сочиняет светскую музыку, штампует балеты и пошлые комические оперетки.
«Бедный Каре, — подумал Дюрталь, задувая свечу. — Еще один отверженный ненавистник современности, такой же, как мы с Дез Эрми. Впрочем, под его опекой колокола, а среди них у звонаря наверняка есть свои любимцы, ради которых он и живет». В общем, очень жалеть Каре не нужно, у него, как и у них с Дез Эрми, есть свое призвание, которое должно скрашивать ему жизнь.
ГЛАВА IV
— Ну как твоя работа, Дюрталь?
— Окончил первую часть жизнеописания Жиля де Рэ, бегло перечислил его подвиги и добродетели…
— …которые представляют мало интереса, — закончил его мысль Дез Эрми.
— Разумеется, ведь имя де Рэ уже четыре века сохраняется в памяти потомков лишь благодаря чудовищным порокам, с которыми оно связано. Теперь я перехожу к его преступлениям. Очень трудно, знаешь ли, объяснить, как такой отважный полководец и ревностный католик превратился вдруг в жестокого и коварного богохульника и садиста.
— Да, я что-то не припомню другого случая, чтобы человек столь резко переменился.