Выбрать главу

Так что же должно меня удерживать – уважение к институту брака? Но если бы я любил, если бы я мог полюбить жену Кромицкого, все во мне отчаянно протестовало бы против ее брака, против какого-то ее долга по отношению к Кромицкому! Этот брак раздавил меня, как червяка, я корчусь от боли, – и мне, который при последнем издыхании жаждет укусить растоптавшую меня ногу, велят еще ее уважать! За что? С какой стати? Я должен считаться с таким общественным порядком, который выпил из меня всю кровь, всю любовь к жизни? Конечно, то, что люди питаются рыбой, – закон природы, но заставьте-ка рыбу уважать такой закон, в силу которого ее живьем потрошат раньше, чем положить в кастрюлю! Нет, я протестую и кусаюсь, – вот мой ответ. Спенсеровский идеал человека в совершенстве развитого, у которого личные стремления в полнейшей гармонии с общественным порядком, – это только постулат. Знаю, отлично знаю, – Снятынский побил бы меня одним вопросом: «Значит, ты за свободную любовь?» Нет, я только за самого себя. I am for myself.[33] И, наконец, я и знать не хочу ваших теорий! Если ты полюбишь другую женщину или твоя жена полюбит другого мужчину, – тогда посмотрим, помогут ли тебе все ваши моральные правила и обязательное уважение к традициям общества. В худшем случае меня можно обвинить в непоследовательности. Ту же непоследовательность я проявил, когда я, скептик, заказал в костеле обедню за здравие Леона и Анели и молился, глотая слезы, как глупый ребенок. Впредь даю себе слово быть непоследовательным во всех тех случаях, когда мне это будет удобнее, легче, когда я от этого буду счастливее. В мире существует лишь одна логика – логика страсти. Рассудок предостерегает нас только до поры до времени, а потом, когда кони неудержимо рвутся вперед, он садится на козлы и уже только следит, чтобы они не разнесли экипаж. Сердце человеческое не может уберечься от любви, а любовь – это стихия, такая же сила, как морской прилив и отлив. Если женщина любит мужа, ее сам дьявол не оторвет от него. И клятва в верности, которую она дала перед алтарем, – лишь освящение любви. Но когда эта клятва – обязательство без любви, тогда первый прилив выбросит ее на песок, как дохлую рыбу. Я не могу дать обязательство в том, что у меня не вырастет борода или что я не состарюсь, – а если я дам его, то закон жизни раздавит меня со всеми моими обязательствами.

Удивительная вещь: ведь все, что я пишу, – только теоретические рассуждения, и нет у меня никаких таких замыслов, в которых я должен был бы оправдываться перед собой, а между тем эти размышления меня волнуют, и вот сейчас так взбудоражили, что придется отложить дневник.

Да, видно, спокойствие мое чертовски непрочно, оно только искусственное… Я добрый час ходил из угла в угол и в конце концов понял, что меня так растревожило…

Уже очень поздно. Из моих окон виден купол Дома Инвалидов, он сверкает в лунном свете, как сверкал купол собора св. Петра в те вечера, когда я, окрыленный надеждой, бродил по Пинчио с мыслями об Анельке. Я невольно отдался воспоминаниям. А все-таки бесспорно то, что я мог быть счастливее и она тоже могла бы быть в десять – нет, во сто раз счастливее. И если бы даже были у меня какие-нибудь тайные замыслы и она была бы для меня невесть каким соблазном, я и сейчас отказался бы от всего из страха сделать ее несчастной. Ни за что на свете я не пойду на это! Одна уже мысль об этом парализовала бы во мне всякую предприимчивость и решительность. Жизнь моя сложилась так, что отрицательные черты характера развились, а положительные заглохли, но сердце у меня не злое, и в нем таился огромный запас нежности к Анельке.

Ну, да это дело прошлое… Сидящий во мне скептик подсказывает мне вопрос иного рода: а вправду ли она, изменив с тобой мужу, была бы так несчастна? По моим наблюдениям, женщины страдают, только пока борются с собой. Как только борьба окончена, наступает (независимо от результата) период покоя, блаженства, счастья… Когда-то я здесь, в Париже, встретил женщину, которая три года боролась с собой и терпела страшную муку, а потом, когда сердце победило, упрекала себя до конца жизни только в одном – в том, что так долго ему противилась.

Однако к чему задавать себе все эти вопросы и решать их? Знаю, каждое утверждение можно доказать, в каждом доказательстве усомниться. Миновали те добрые старые времена, когда люди сомневались в чем угодно, только не в способности нашего разума отличать истину от лжи, добро от зла. Ныне вокруг – бездорожье, одно бездорожье… Лучше уж буду думать о предстоящей мне вскоре поездке… Да, значит, Кромицкий продал-таки имение жены и глубоко ранил ее… Мне захотелось написать это здесь черным по белому, иначе не верится, что это правда.

10 апреля

Пришел вчера с прощальным визитом к Лауре и попал на настоящий концерт. Лаура, кажется, не на шутку стала увлекаться музыкой. Клара Хильст играла на фисгармонии. Я всегда рад ее видеть, но особенно она нравится мне, когда сидит за фисгармонией и берет первые аккорды, не поднимая глаз от клавиатуры. Есть в ней в такие минуты какая-то сосредоточенность, серьезность и удивительное спокойствие. Она напоминает мне тогда святую Цецилию, самую привлекательную из святых, в которую я непременно влюбился бы, если бы жил в ее время. У Клары тот же чистый, спокойный профиль, тот же благородный облик древней христианки. Жаль, что Клара такая рослая, – впрочем, когда она играет, об этом забываешь. Порой она поднимает к потолку опущенные глаза, словно пытается припомнить какую-то мелодию, услышанную в минуту вдохновения. Как идет к ней ее имя «Клара»: более светлой и прозрачной души я не встречал! Я люблю на нее смотреть, но не слушать ее: музыку ее, увы, не понимаю, во всяком случае с трудом улавливаю ее содержание. Все-таки, несмотря на все мои дерзкие и саркастические замечания, я полагаю, что у нее незаурядный талант.

Когда она перестала играть, я подошел к ней и полушутя объявил, что пришло время ехать в Варшаву и, памятуя наш уговор, я ее прошу подготовиться к отъезду. К моему удивлению, Клара приняла мои слова всерьез. Она ответила, что действительно давно надумала ехать в Варшаву, а готовиться ей незачем, – заберет с собой старушку родственницу, которая повсюду ее сопровождает, да немую клавиатуру, на которой играет гаммы даже в поезде, – и можно ехать.

Я был немного ошарашен: если Клара и в самом деле поедет, придется остаться в Варшаве и помогать ей в устройстве концерта, а мне хотелось сразу ехать в Плошов. Но я тут же решил, что в крайнем случае сдам ее с рук на руки Снятынскому, который будет ей полезнее, чем я. Кроме того, Клара – дочь богатого франкфуртского промышленника, и материальный успех концертов ее не интересует.

Однако меня озадачила поспешность, с какой она согласилась на эту поездку. В первую минуту я даже хотел ей сказать, что ее немое фортепиано мне не помешает, но вот мысль везти с собой старую родственницу я считаю менее удачной. Мы, мужчины, так привыкли всегда и везде охотиться на женщин, что к молодой и красивой никогда ни один не подходит без задней мысли. Кто утверждает противное, тот просто хочет обмануть женщину, чтобы легче заманить ее в ловушку. Вот я, например, сейчас всецело занят другим, и все же сперва был недоволен тем, что с Кларой едет старая родственница, которая будет нам мешать, – тем более что Клара едет, вероятно, отчасти ради меня. Ведь в Париже музыканту открывается более широкое поле для триумфов, чем в Варшаве, а раз за деньгами Клара тоже не гонится, – зачем же она хочет ехать? Лаура давно мне намекала, что Клара питает ко мне чувства погорячее дружбы. Странная женщина эта Лаура! Чистоте Клары она завидует, но так, как завидовала бы, если бы у Клары было какое-нибудь оригинальное украшение – красивая диадема или редкие кружева… Для Лауры все лишь предмет украшения, не больше. Вероятно, поэтому она рада бы толкнуть этого большого ребенка в мои объятия. Меня Лаура не ревнует, я ведь для нее тоже только украшение, которое она уже носила на шее.

вернуться

33

Я за самого себя (англ.)