– Это на прощанье. Да, все на свете кончается прощаньем.
Как, неужели вы собираетесь нас покинуть? – спросил Снятынский.
– Да, не позже как через десять дней я должна быть во. Франкфурте.
Снятынский повернулся ко мне:
– Ну-с, а ты что на это скажешь? Ты же в Плошове обнадежил нас, что панна Хильст останется с нами!
– И могу еще раз повторить, что в нашей памяти панна Хильст останется навсегда.
– Я так это и поняла, – с наивным выражением грустной покорности отозвалась Клара.
Меня обуял гнев на себя, на Снятынского, на Клару. Не такой уж я глупец и тщеславный пошляк, чтобы тешиться каждой победой над женщиной. Мысль, что Клара, быть может, по-настоящему любит меня и питает несбыточные надежды, была мне невыразимо неприятна. Я знал, разумеется, о каком-то неясном чувстве ее ко мне, которое при известных условиях могло сильно завладеть ею, но никак не ожидал, что она смеет чего-то требовать от меня и на что-то рассчитывать. Мне вдруг пришло в голову, что Клара объявила нам о своем отъезде только затем, чтобы проверить, как я отнесусь к этой вести. И потому я принял ее весьма холодно. Казалось бы, такая любовь, как моя любовь к Анельке, должна научить человека состраданию. А между тем грусть Клары и ее упоминание об отъезде не только не тронули меня, но показались прямо-таки дерзкой и обидной для меня претензией.
Почему? Уж во всяком случае не из аристократических предрассудков. Я далек от них. В тот момент я не мог разобраться в своих чувствах, но сейчас объясняю эту странность моей исключительной, безграничной верностью Анельке. Мне кажется, что всякая женщина, которая хочет заставить мое сердце хоть на миг забиться сильнее, тем самым посягает на права Анельки. И этим объяснением я удовлетворюсь.
Я, конечно, прощусь с Кларой очень сердечно, когда она будет уже в вагоне, но ее предупреждение об отъезде оставило в моей душе пренеприятный осадок! Ах, одной только Анельке разрешается безнаказанно терзать мои нервы! После слов Клары я впервые посмотрел на нее недружелюбно и критически и словно впервые заметил, что пышность ее форм, белизна кожи, темные волосы, чересчур выпуклые голубые глаза и вишневые губы, – словом, весь тип ее красоты напоминает безвкусные изображения гаремных гурий или, что еще хуже, олеографии, украшающие стены второразрядных гостиниц. Я ушел от Клары в отвратительном настроении и направился прямо в книжный магазин, чтобы купить несколько книг для Анельки.
Целую неделю я раздумывал, что бы такое выбрать ей для чтения. Не следовало пренебрегать и таким средством. Правда, я не возлагаю на него больших надежд, ибо средство это действует очень медленно. Притом я замечал, что для наших женщин, у которых фантазия гораздо буйнее их темперамента, книга всегда остается чем-то далеким от действительности. Даже у женщин очень впечатлительных книги в лучшем случае создают в голове какой-то отдельный мир, совершенно оторванный от реальной жизни. Пожалуй, ни одной из наших женщин не придет в голову руководиться в своей личной жизни идеями, почерпнутыми из книг. Я уверен, что если бы какой-нибудь великий и знаменитый писатель в книгах своих пытался, например, доказать Анельке, что чистота души и мыслей женщине не только не нужна, но с точки зрения нравственности даже предосудительна, и более того – каким-то чудом сумел бы ее в этом убедить, Анелька все-таки считала бы, что это правило годится для всего света, но только не для нее.
Я могу рассчитывать самое большее на то, что чтение подходящих книг привьет Анельке некоторый либерализм мыслей и чувств. Мне, собственно, только того и нужно. Любя ее всем сердцем, я жажду взаимности, всячески ищу к этому путей, ни единого средства не упускаю, – вот и все. Не имея обыкновения себя обманывать, я откровенно признаюсь: да, хочу довести Анельку до того, чтобы она ради меня оставила мужа, но не хочу ее развращать, грязнить чистоту ее души. И пусть мне не говорят, что одно исключает другое и что это софистика. Во мне и без того сидит бес скептицизма и докучает мне, вечно нашептывая: ты сочинил эту теорию, потому что она тебе на руку, а если бы тебе это было выгодно, утверждал бы обратное. Измена всегда ведет к нравственной испорченности. Какая мука! Но я возражаю моему бесу: что ж, противоположную теорию точно так же можно оспаривать. Я придумываю все, что возможно, в защиту моей любви, это мое естественное право. Другое, еще более естественное право – любить. Бывают чувства банальные и мелкие, а бывают высокие и исключительные. Если женщина, хотя бы и связанная браком, слушается голоса великой любви, она не утратит благородства души. Такую великую, исключительную любовь я и хочу пробудить в сердце Анельки и потому вправе утверждать, что я ее не испорчу, не развращу.
В конце концов эти споры с самим собой ни к чему не ведут. Если бы я даже нимало не сомневался, что поступаю дурно, если бы не мог восторжествовать в споре с моим бесом, я бы из-за этого любить не перестал и все равно пошел бы туда, куда влечет меня сила более могучая, то есть слушался бы живого чувства, а не отвлеченных умозаключений.
Однако подлинная драма всех современных людей с аналитическим складом ума, вечно наблюдающих самих себя, состоит в том, что, не веря результатам самоанализа, они все же остаются жертвами непобедимой страсти копаться в себе. То же самое происходит и со мной. С некоторых пор меня мучает вопрос, как это возможно, что я, весь поглощенный любовью, способен проявлять такую бдительность, взвешивать и обдумывать всякие средства, которыми смогу достигнуть цели, рассчитывать все так хладнокровно, как если бы это делал за меня кто-то другой.
И вот что я могу на это ответить. Во-первых, человек нашего времени всегда какую-то часть души использует для наблюдения за остальной ее частью. Кроме того, все усилия любви, расчеты, даже хитрости, вся эта на вид хладнокровная и обдуманная тактика прямо пропорциональна температуре чувства. Чем оно горячее, тем энергичнее оно принуждает холодный разум усердно служить ему. Ибо, повторяю, напрасно люди представляют себе любовь с повязкой на глазах. Она не затемняет разума – так же, как не глушит биения сердца и не останавливает дыхания, – она его только покоряет себе. Разум становится первым ее советчиком и орудием. Словом, тем, чем был Агриппа для императора Августа. Разум мобилизует все силы, ведет войска в бой, одерживает победы, возводит своего владыку на триумфальную колесницу и, наконец, воздвигает не Пантеон, как Агриппа, а Монотеон, в котором на коленях служит единственному божеству своего императора. В том микрокосме, которым является человек, роль разума выше, чем роль полководца, ибо он до бесконечности отражает сознание всего и себя самого, как система соответственно установленных зеркал отражает до бесконечности какой-нибудь предмет.
1 июня
Вчера получил ответ из Гаштейна. Квартира для Анельки с матерью снята. Я сразу известил их об этом и послал Анельке целую пачку книг – Жорж Санд и Бальзака. Сегодня воскресенье, первый день скачек. Тетушка приехала из Плошова и остановилась у меня. Она, разумеется, уже побывала на скачках и всецело занята ими. Наши лошади, Ноти-бой и Аврора, которые уже два дня находятся в моей конюшне вместе с Уэбом и жокеем Джеком Гузом, будут участвовать в состязаниях только в будущий четверг. Так что первый день скачек интересовал тетушку, так сказать, платонически. Но что у нас творится, описать трудно! Конюшни превратились в крепость. Тетушка воображает, будто жокеи других коневодов трепещут при одной мысли о ее Ноти-бое и готовы на все, только бы сделать его неспособным к состязанию. Поэтому в каждом торговце апельсинами, в каждом шарманщике она видит переодетого врага, который прокрался к нам во двор с коварными намерениями. Швейцару и дворнику отдан строжайший приказ следить за каждым, кто войдет в ворота. Конюшню стерегут еще бдительнее. Тренер Уэб, как истый англичанин, сохраняет хладнокровие, несчастный же Джек Гуз (он родом из Бужан, и настоящее его имя, Куба Гусак, в точном переводе с польского превратилось в «Джек Гуз») совершенно теряет голову, так как тетушка беспрерывно ругает его и двух конюхов, тоже приехавших из Бужан для надзора за лошадьми. Она не отходила от своего Ноти-боя, и я ее почти не видел эти дни. Только перед отъездом она мне сообщила добрую весть: пани Целине опять лучше, и она решила, что Анельке непременно следует побывать в четверг на скачках. Вероятно, пани Целина догадалась, что тетушке это будет приятно, она же один день вполне может оставаться без Анельки, под присмотром служанки и доктора. Анелька сидит в Плошове, как замурованная, и ей действительно не мешает развлечься. А для меня это будет большой радостью. Одна мысль, что она будет жить в моем доме, наполняет меня блаженством. В этом доме я полюбил ее, а быть может, и ее сердце впервые забилось для меня сильнее после того бала, который тетя устроила тогда для нее. Все здесь будет напоминать ей те минуты.