Да, я уже настолько переменился, настолько себя переломил, что готов был согласиться на любые ограничения.
Итак, я с величайшим усилием сосредоточил свои мысли на одном вопросе: согласится ли Анелька? И мне казалось, что она должна согласиться.
Я уже заранее слышал, как говорю ей твердо и решительно: «Если ты действительно меня любишь, не все ли равно, пойми, скажешь ли ты мне это или нет? Что может быть выше и святее такой любви, какой я молю у тебя? Я и так уже отдал тебе жизнь мою, потому что не могу иначе. Так спроси же у своей совести, не должна ли ты хотя бы принять этот дар, как принимала Беатриче любовь Данте? Т а к любить друг друга не запрещается даже ангелам. Ты будешь мне близка, как только может душа быть близка другой душе, но в то же время так далека, как будто ты живешь на вершине самой высокой из здешних гор. Если это любовь неземная, если обыкновенные люди не способны на такую любовь – тем более ты не должна ее отвергать. Дав ей волю, ты останешься бела, как снег, меня спасешь, а сама обретешь душевный покой и столько счастья, сколько можно узнать в нашей земной жизни».
Я искренне считал себя способным на такую любовь, почти мистическую, которая верит, что из земной бренной личинки рождается бессмертный мотылек и, оторвавшись от земной жизни, летает с планеты на планету, пока не сольется с душой вселенской. Впервые мне пришла мысль, что я и Анелька в земном нашем воплощении уйдем из жизни, любовь же наша может нас пережить, остаться вечной, и в ней-то наше бессмертие. «Кто знает, – думал я, – не есть ли это единственный вид бессмертия?» Ибо я очень ясно чувствовал, что в любви моей есть нечто вечное, неподвластное закону перемен. Чтобы быть способным на такие чувства и мысли, надо сильно любить и притом быть несчастным, а может, и быть на грани безумия. Я, пожалуй, еще не стою на грани безумия, но все больше впадаю в мистицизм и только тогда и чувствую себя счастливым, когда вот так растворяюсь в том, что вечно, когда теряю свое «я» и не могу вновь обрести его. И мне понятно, почему это так. Мое внутреннее раздвоение и вечная критика разрушали все основы жизни и отравляли то относительное счастье, какое могут дать эти основы. А в сфере, где место силлогизмов занимают чувства и фантазия, моему скептицизму делать нечего, и я отдыхаю, испытывая безмерное облегчение.
Так я отдыхал, подъезжая к Гаштейну. Я видел в своем воображении Анельку и себя, успокоенных, связанных мистическим браком. Гордость поднималась во мне при мысли, что я все-таки сумел вырваться из заколдованного круга и нашел путь к счастью. Я был уверен, что Анелька с радостью подаст мне руку и пойдет со мной по этому пути.
Вдруг я словно очнулся от сна, увидев, что у меня вся рука в крови. Оказалось, что в этом экипаже перед тем перевозили раненых, пострадавших при железнодорожной катастрофе. Кучер не заметил, что в складки подушек натекло много крови, и не вытер ее. Мистицизм не завел меня еще так далеко, чтобы я мог верить во вмешательство сил неземных в человеческую жизнь, в особенности в виде каких-то знамений, примет и предостережений свыше. Но, хотя я не суеверен, мне весьма понятен ход мыслей суеверного человека, а следовательно, я легко мог угадать, что именно в том или ином совпадении могло бы поразить его. В данном случае странным было, во-первых, то, что в экипаже, где я размечтался о новой жизни, незадолго перед тем, вероятно, угасла чья-то жизнь, во-вторых, – что я с окровавленными руками думал о мире и согласии. Такие совпадения могут в душе каждого нервного человека пробудить если не дурные предчувствия, то, во всяком случае, грустные мысли и омрачить его настроение.
Несомненно, это случилось бы и со мной, если бы не то, что мы уже подъезжали к Вильдбаду. В то время как мы медленно поднимались в гору, я вдруг увидел коляску, мчавшуюся во весь опор вниз, нам навстречу. «Вот и тут может сейчас произойти несчастье! Ведь на этой крутой дороге надо ехать с крайними предосторожностями», – подумал я. Но в эту минуту кучер встречной коляски изо всех сил затормозил ее, так что лошади пошли чуть не шагом… И неожиданно я с величайшим удивлением увидел в коляске мою тетушку и Анельку, а они при виде меня закричали:
– Вот он! Вот он! Леон! Леон!
Вмиг очутился я подле них. Тетя обеими руками обхватила мою шею и, повторяя: «Слава богу! Слава богу!», дышала так тяжело, словно она пешком бежала от самого Вильдбада. Анелька же схватила меня за руку и не выпускала ее. Вдруг лицо ее выразило ужас, и она вскрикнула:
– Ты ранен!
Сразу поняв, что ее испугало, я поспешил ответить:
– Нет, нет! Меня не было в том поезде. Я испачкал руку в коляске, в ней прежде перевозили раненых.
– Это правда? Правда? – спрашивала тетя.
– Ну, конечно.
– А какой же поезд потерпел крушение?
– Тот, что шел в Целл.
– О, боже, боже! А в телеграмме было сказано, что венский! Я чуть не умерла. Боже, какое счастье! Слава тебе господи!
Тетушка стала утирать пот со лба. Анелька была бледна как смерть. Выпустив наконец мою руку, она отвернулась, чтобы я не увидел, что губы у нее дрожат, а глаза полны слез.
– Мы были одни дома, – рассказывала тетушка. – Кромицкий ушел с бельгийцами в Нассфельд. А тут приходит наш хозяин с известием, что на железной дороге крушение. Я знала, что ты должен сегодня приехать. Вообрази, что со мной было! Я тотчас же послала хозяина нанять коляску. Анелька, добрая душа, не захотела отпустить меня одну… Боже… что мы пережили! Но бог милостив, отделались только страхом!.. А ты видел раненых?
Я поцеловал руки у тети и у Анельки и стал рассказывать им, что видел в Ленд-Гаштейне. От них я узнал, что в кургауз пришла телеграмма, в которой было сказано: «В Ленд-Гаштейне очень много раненых и убитых». И все решили, что катастрофа случилась на линии Вена – Зальцбург. Я рассказывал бессвязно, потому что в голове у меня стучала одна только радостная мысль: Анелька не захотела дожидаться дома возвращения тети, поехала с нею ко мне навстречу! Или она так поступила только ради тети? Я был уверен, что нет. От меня не укрылись ее тревога и растерянность, ее ужас, когда она увидела кровь на моих руках, радость на ее просиявшем лице, когда она узнала, что меня не было в потерпевшем крушение поезде. Я видел, что она еще и сейчас взволнована и ей хочется плакать от счастья. Если бы я взял ее за руки в эту минуту и сказал «люблю», она бы, наверное, разрыдалась и не отняла своих рук. И когда все это стало мне ясно как день, я решил, что пришел конец моим мученьям, что теперь в жизни моей наступит перелом, начнется новый атап. Нечего и пытаться описать словами, что я чувствовал тогда, какая радость распирала мне грудь. Я поглядывал время от времени на Анельку, стараясь сосредоточить во взгляде всю силу моей любви, а она улыбалась мне. Я заметил, что на ней не было ни пальто, ни перчаток, – видно, впопыхах, в сильном волнении забыла их надеть. Между тем похолодало, и я накинул ей на плечи свое пальто. Она было воспротивилась, по тетушка приказала ей не снимать его.
Когда мы приехали на виллу, пани Целина встретила меня так сердечно, так бурно изливала свою радость, как будто в случае моей смерти Анелька не становилась единственной наследницей Плошовских. Днем с огнем не сыщешь таких благородных женщин! А вот за Кромицкого не ручаюсь, – наверное, он, вернувшись из Нассфельда и узнав о случившемся, вздохнул украдкой и подумал, что в мире ничего бы не изменилось, если бы из него исчезли Плошовские.
Он вернулся из Нассфельда усталый, в кислом настроении. Рассказывая о бельгийцах, с которыми свел знакомство и ездил туда, он несколько раз обозвал их идиотами за то, что они довольствуются тремя процентами прибыли со своих капиталов (это были капиталисты из Антверпена). Уходя спать, он сказал мне, что завтра хочет поговорить со мной о важном деле. Раньше меня это встревожило бы, теперь же я догадываюсь, что речь пойдет о деньгах. Я мог бы, не откладывая до завтра, вызвать его на этот разговор, но мне хотелось остаться одному со своими мыслями, со своим счастьем, с образом моей Анельки в душе. Пожелав ей доброй ночи, я сжал ее руку не как брат, а как влюбленный, и она ответила мне таким же горячим пожатием. Так ты и в самом деле уже моя?