Выбрать главу

Выслушав его объяснения, которые длились добрый час, я сказал:

– Ну, вот что, голубчик: при таком положении дел ни я, ни тетя не можем стать твоими компаньонами…

У Кромицкого тотчас пожелтело лицо.

– Но почему же?

– Да потому что ты, несмотря на все предосторожности, можешь попасть под суд, а мы не хотим быть замешаны в судебном процессе.

– Если так рассуждать, то ни одного дела нельзя затевать!

– А нам нет ни малейшей надобности их затевать. Ты зовешь нас в компаньоны. А скажи – с каким капиталом?

– Что об этом теперь толковать!.. Но если бы вложили, скажем, хоть семьдесят пять тысяч…

– Нет, не вложим и не считаем себя обязанными это сделать. Но так как ты наш родственник… то есть стал им теперь, я хочу тебе помочь. Короче говоря, я тебе дам взаймы семьдесят пять тысяч под простой торговый вексель.

Кромицкий остановился и смотрел на меня, моргая глазами, как человек, внезапно разбуженный от сна. Но это длилось только одну минуту. Он, видимо, сообразил, что выказать слишком большую радость будет с его стороны недипломатично. Купеческая осторожность взяла верх, хотя по отношению ко мне она была и смешна и ненужна. Он пожал мне руку и сказал:

– Спасибо тебе. А под какие проценты?

– Об этом потолкуем дома. Мне пора возвращаться. Я хочу переговорить с тетей.

И я ушел. На обратном пути я спрашивал себя, не удивит ли Кромицкого мое поведение и не заподозрит ли он чего-нибудь. Но опасения мои были напрасны. Мужей делает слепыми чаще всего не любовь к жене, а чрезмерное самолюбие. Притом Кромицкий с высоты своей купеческой деловитости смотрит на нас с тетушкой, как на фантазеров без капли практической сметки, насквозь пропитанных старомодными понятиями, к которым относится и уважение к родственным обязанностям. Да, он во многих отношениях человек совсем другого сорта, и потому мы невольно смотрим на него, как на вторгшегося к нам чужака.

Придя на виллу, я встретил в саду Анельку, она покупала землянику у местной крестьянки. Проходя мимо, я бросил ей резким тоном:

– Ты не уедешь, потому что я этого не хочу!

И ушел к себе в комнату.

За обедом опять зашел разговор об отъезде Анельки и пани Целины. На этот раз слово взял Кромицкий и, пожимая плечами, назвал этот проект ребячеством, над которым человек со здравым смыслом может только посмеяться. Свои соображения он высказывал в форме довольно нетактичной по отношению к жене и теще, – его вообще нельзя назвать человеком деликатным. Я в разговор не вмешивался, делая вид, что вопрос этот меня, в сущности, мало интересует. Однако Анелька, по-моему, отлично поняла, что Кромицкий пляшет под мою дудку. Я видел, что ей стыдно за мужа, что она чувствует себя глубоко униженной. И мне это доставляло злорадное удовольствие – уж очень много обиды на нее скопилось у меня в душе.

Я по-прежнему чувствую себя больно уязвленным и до сих пор не могу успокоиться, не могу простить этого Анельке. И надо же было всему случиться как раз тогда, когда я решил заключить с ней союз, отречься от всех чувственных порывов и желаний, переломить себя! Если бы не это, мое разочарование не было бы так сильно. Но после того, как я из любви к ней хотел переродиться, когда я поднялся на высоты, которых никогда не достигал, – только для того, чтобы быть рядом с нею, – очень уж жестоким мне показалось то, что она без всякой жалости хочет толкнуть меня в бездну отчаяния, на самое ее дно, не задумываясь о том, что будет со мной… Эти мысли отравляют меня, мешают радоваться тому, что Кромицкий уезжает, а она остается. Будущее принесет с собой развязку, по я так измучен, что даже не стану гадать какую. Если бы я помешался, это было бы самой простой развязкой. Может, со временем так и будет, потому что я все время терзаюсь, а по ночам не могу уснуть и пишу. При этом я выкуриваю множество сигар, доходя от них до одурения, и почти каждую ночь просиживаю до рассвета.

30 июля

Не писал целых две недели. Я ездил с Кромицким в Вену, чтобы выполнить всякие формальности, а после нашего возвращения он прожил здесь в Гаштейне еще три дня. В то время у меня начались такие головные боли, что я не был в состоянии писать. Вот уже неделя, как пани Целина закончила курс лечения, и мы остаемся здесь только потому, что везде, где нет гор, стоит страшная жара. Отъезд Кромицкого принес большое облегчение мне, пани Целине (которую он раздражает до такой степени, что, не будь он ее зятем, она бы его возненавидела), тете, а быть может, и Анельке. Анелька не может ему простить того, что он втянул меня в свои дела. Ему и в голову не приходило, что между его женой и мною могут быть не только обычные родственные отношения, и потому он не делал тайны из того, что занял у меня деньги. Анелька же всей душой была против этого. Она, очевидно, не решилась ему ничего открыть – может, боялась утратить последние остатки уважения к нему, если он и после этого оставит ее у тети. Думается мне иногда, что она и ее мать, скрывая это друг от друга, в глубине души потеряли к нему всякое доверие с тех пор, как он продал Глухов, и считают его еще хуже, чем он есть. Я же думаю о нем, что это – духовный парвеню с душой холодной, деревянной, неспособной к тонким мыслям и чувствам. Не замечал я в нем ни великодушия, ни высокого благородства. Это – натура неглубокая и невосприимчивая, но он – человек порядочный в общепринятом смысле слова. Способствует этому некоторый врожденный педантизм, который у Кромицкого странным образом уживается с тем, что я назвал бы «денежным неврозом». Невроз его есть не что иное, как извращенная фантазия, нашедшая себе выход в погоне за обогащением.

А в общем, этот человек мне так ненавистен, так невыразимо противен весь со своим моноклем, косыми глазами, длинными ногами и желтым лицом без всякой растительности, что я даже удивляюсь, как это я способен объективно судить о нем. Знаю: если он не потеряет всего, то и мои деньги за ним не пропадут. Но скажу прямо: я предпочел бы, чтобы он лишился всех денег, рассудка, жизни и чтобы я избавился от него навсегда.

Я болен. Анельку вижу редко последние дни. То из-за головной боли сижу у себя наверху, то умышленно избегаю встреч, чтобы дать ей почувствовать свой гнев и обиду. А мне это нелегко, – глаза мои жаждут ее, как света. Я уже как-то говорил, что Анелька при всей стойкости характера несколько робка. Она попросту страдает, когда на нее сердятся, боится того, кто гневается, старается его умилостивить. Она тогда бывает тиха и ласкова, смотрит в глаза, как ребенок, который боится наказания. Меня это всегда глубоко трогало и вместе с тем радовало, так как я тешил себя надеждой, что, если я открою ей объятия, она бросится ко мне, положит голову мне на грудь – хотя бы только для того, чтобы смягчить мой гнев. Никак не могу отказаться от этих иллюзий. Хоть и знаю, что им суждено рассеяться, в сердце моем и сейчас еще таится надежда, что, когда мы в конце концов помиримся, Анелька пойдет на уступки и станет мне ближе. С другой стороны, в нашем взаимном недовольстве я усматриваю как бы невольное признание Анельки, что я имею право ее любить. Если она признает законным мой гнев, порожденный любовью, то должна признать и эту любовь. Все это – права эфемерные, как сон, не имеющие плоти и крови, но я спасаюсь ими от полной апатии, я ими живу.