— Что же глазок-то, так и потерял? — спрашивал лоцман у старика.
— Не говори, паря, пеленой покрылся и наполовину вытек. Муть одна! Так солнышко чуток чувствует. И лечить всяко пробовал! И навозные, и луковые примочки прикладывал — не повезло. Окривел!
— А как случилось-то это? — спросил Юрий.
— Как получилось-то! Да просто. Младшая дочка тут виновата. Высватал ее километров за сто пятьдесят отсюда с Карабулы паренек тихохонький. И мне приглянулся. Ну со свадьбой я и поехал. А в те поры уже зима началась. У доченьки-то и подвыпил, как водится. Жалко мне с ней расставаться-то было — с последненькой! Мы со старухой вдвоем в большом дому жить остались. Ну, подсадили меня пареньки, я в передок розвальней ткнулся. Сидеть не могу, а лежу, на звезды посматриваю, да песенки нивесть какие пою. Небо-то чистое, звездочками точно шитым пологом, поблескивает. Морозно! На тракту ни лошадушки. Одинешенек! А кони-то, ты Николушка, хорошо знаешь, у меня всегда добрые. А выхоженный дома конь всегда сам к нему придет. Мне и заботы-то мало!
Лежу я, то ли на звезды засмотрелся, то ли вздремнул в тулупе, только чувствую я неладное — швыряет сани в разные стороны, ажно треск стоит. Поднял я голову. Смотрю и тракта нет, по кустам за обочиной в галоп летим и пар столбом валит. А рядом мохнатая туша прыгает. Как увидел я шатуна-медведища, да с испуга и с пьяна, как крикну! Подхватили мои воронки пуще прежнего, только свист в ушах! Да по глазу-то мне что-то и стукнет! Рукавицей от боли прикрылся. А другим глазком наперед смотрю. Смотрю и не вижу. Будто в голове потемнело все, Чувствую шерсть на лице и не помню, что сталось.
Очухался только в Чунояре. Слышу вопит надо мной у саней моя старуха — помер! А голова вся в воде. Как глянул на небо, так и сощурился. Светло показалось. А в другом глазу пелена стоит, муть одна и боль невыносимая. Поднял я хмельную голову, стал на четвереньки, тут меня братья подхватили и на печку усадили. Старуха вопить перестала. Только плачет — глазок-то, глазок-то где потерял? Весь в крови был, думали мертвенький! Ну, а лечил по-деревенски. После в Иркутске проездом был, к доктору заходил. Говорит — ежели бы сам навозом да луком не лечил, может и сделали бы для тебя что, а теперь так живи. Ну и на том спасибо. Живу, свет белый вижу, и это хорошо. Могло бы и хуже быть! Только, скажу вам, одним глазом в воду за струей смотреть неспособно! И скажи, судьба какая?! На порогах не плошал, а на земле пострадал.
— Ничего, опять попривыкнешь! — поддержал кто-то из молодежи.
— Вы привыкайте! А мне поздно. Мне что в порог, что в могилу — все едино! Старуху я прошлый год схоронил. Теперь один остался… На людях-то легче! — закончил Еремей и вытер ладошкой повисшую на щеке слезу.
Молодежь с уважением смотрела на одинокого старика, который просто и скромно доживал жизнь, богатую приключениями. Оставшись один, Еремей не бросал зимней охоты и, целясь левым глазом, приспособился стрелять с левой руки. А в его опустевшем большом и просторном доме поселилась семья погорельцев.
На рассвете, когда солнце еще не взошло над узкой долиной, к плоту, на котором, поджидая сына, дремал, завернувшись в овчину, новый лоцман, подплыли две лодки, груженные мешками с сухарями. На корме, подгребая веслом, сидела маленькая женщина с широким лицом, на котором играла улыбка. А черные, как смоль, брови округлыми тонкими дугами необыкновенно красиво обрамляли темно-карие, чуть раскосые глаза с узкими просветами меж век. В ней, больше, чем в муже и сыне было что-то тунгусское или китайское. Втроем, они быстро переложили мешки на плот, на прощание расцеловались, и «маманя» уехала с пустыми лодками.
Вскоре лагерь на берегу ожил. Палатки и весь натасканный с плота за два дня скарб снова погружались на плот. Не теряя времени, дежурный приступил к своим обязанностям, и на плоту задымил костер. На берегу остались лишь колья от палаток да клочья порванной, старой газеты.
Не приставая к берегу, сплывали день и ночь. И только на следующий день после полудня Николай Михайлович стал готовиться к спуску в порог. Среди дня прошел небольшой дождь, и влажный воздух донес тихий, как шелест листвы, шорох. Постепенно шорох все нарастал и наконец превратился в страшный шум, похожий на тот, что обычно бывает на мельнице у колеса, но много сильней. У правого берега к самой воде подступала отвесная стена траппов. Из воды торчали острия каменных глыб.