Когда начались репетиции «Простой вещи», Коля Мордвинов выбивался из сил: ему предстояло сочинить качественно новое освещение спектакля с минимумом материальных затрат, и Соболевский его допекал, Соболевский! Лощеный белогвардейский поручик, контрразведчик, фанатик белой идеи, умница, садист, циник! А наш Коля — брови «домиком»…
Со всем тем уже многим, что к моменту генеральных оказалось накоплено Колей для роли, ясно было, что от себя ему Соболевского не сыграть. Внутренний багаж требовал, так сказать, «наружной упаковки». И тут все было найдено предельно точно. Грим минимальный: очень бледный тон лица, резко прочерченные хищные брови, свинцовые блики под глазами, прямые жесткие усики над губой — все. И кубанка на голове, надетая чуть набок, была выразительнее иного парика. Костюм подчеркнуто скромный: темно-коричневая гимнастерка с вшитыми погонами, щегольски обтянутая под тонким ремешком; черные галифе, черные же облегавшие ноги до колен кавказские сапожки без каблуков, четкий рисунок белого аксельбанта — через плечо на грудь; на поясе — маленькая кобура, в руке — стек. Стало очевидно, что, приближаясь к генеральным, Коля репетировал, прицеливаясь именно к этому костюму и гриму, и сразу все сошлось: внешнее и внутреннее сочеталось прочно, органично, впечатляюще. Минимум жестов, резкая и точная дикция, пронзительный, все фиксирующий взгляд и какая-то звериная, бесшумная и легкая походка — кавказские-то сапожки кстати пришлись: иначе в них не пойдешь!
При полной свободе и неторопливой грации движений был найден такой напряженный ритм роли, что ее хотелось сравнить с туго натянутой звенящей струной. В этом Соболевском все было на пределе: душевная опустошенность, ненависть к врагу, постоянная готовность к схватке…
Мы гримировались все вместе. И я любил незаметно наблюдать за преображением-Мордвинова. Еще не надев костюма, но уже положив рядом кубанку, которую он ощущал как грим, Коля медленно покрывал лицо бледным своим тоном, наводил бровь, задумывался, поглядывая перед собой иногда в зеркало, а то и мимо… И с каждым жестом он отдалялся, отплывал куда-то от того недотепистого Коли Мордвинова, которого я пытался описать вначале. И наливался неведомой силой… Какое все-таки волшебство — театр!
Как-то спустя несколько лет я смотрел фильм «Леон Кутюрье» на тему «Рассказа о простой вещи» и с нетерпением ожидал появления Соболевского — не помню, кто его играл, — неужели перебьет впечатление от мордвиновской игры? Нет, куда там!
Надо ли говорить, с какой тоской и болью стояли мы, старые Колины товарищи, у его гроба? Я посматривал на слегка подгримированное красивое Колино лицо, и одно воспоминание о нем невольно бередило сознание: вспомнилось, как в день премьеры «Простой вещи», уже предельно измотанный после двух или трех бессонных ночей, закончив монтировку света, Коля решил сбегать в баньку, а потом сесть гримироваться. Из бани вернулся он в студию не освеженным, а разбитым, прилег отдохнуть и… заснул поистине богатырским сном. Он так жадно и красиво спал, что жаль было его будить. Спектакль мог начаться без него, но тем не менее Колю начали гримировать спящего, оберегая его силы! А потом он проснулся, встал, размялся и сыграл своего Соболевского. Тоже по-богатырски. Прямо былинный сюжет!
До чего же хотелось забыть про гроб и представить себе, что наш Коля, как много лет тому назад, снова заснул богатырским сном и вот-вот проснется, поднимется и сойдет на сцену, где никто никогда не видел его покойным, где он привык стоять во весь рост, мощный, красивый, великолепный, и жить во всю ширь… Жить!
Головин переулок
Театр Завадского понемногу становился популярным. Годы его расцвета — 1933-й, 34-й, 35-й. В нашем репертуаре появилось несколько пьес советских авторов: «Армия мира» Ю. Никулина, «Ваграмова ночь» Л. Первомайского, «Опыт» К. Тренева. А три наших премьеры — «Волки и овцы» А. Н. Островского, «Ученик дьявола» Б. Шоу и «Школа неплательщиков» Л. Вернейля — пользовались шумным успехом. Попасть на них считалось «престижным» именно потому, что попасть было трудно — билеты расхватывались моментально.