Выбрать главу

После этого и произошла бессмысленная до полного недоумения сценка.

— Видно, как вам не терпится поскорей отсюда удрать. К своим друзьям. Сейчас кончится.

— Каким друзьям?

— Ну, откуда мне знать? С кем вы делите свой досуг? И свое пиво.

— Да я вообще сейчас отсюда уеду.

— Как же вы можете? — она подавила равнодушный зевок. — Вы не можете уехать. Еще завтра можете понадобиться. Слышали, Эраст Орестович сказал.

— Обойдутся. На другого болвана эту рясу напялят.

— Да вы просто права не имеете уезжать...

И тут с пулеметным грохотом заработал мотор, невозможно стало говорить тихо, приходилось кричать, и они во весь голос закричали, заспорили: можно ему уехать или нет.

Она его не только не уговаривала, не упрашивала, наоборот, как будто дразнила его своей пренебрежительной, вызывающей уверенностью, что он не уедет!

— Никуда вы не уедете! Не смеете уезжать! — кричала она прямо ему в лицо.

С упоением отчаяния от того непоправимого, что делает и не может остановиться, и что его неудержимо тянет сделать еще как можно непоправимей и хуже, он в ответ кричал, усмехаясь, что нет уж, он все-таки уедет, — тоже ей прямо в лицо, — и в то же время странным каким-то образом это не мешало ему с растерянным изумлением, близким к восторгу, полуослепленно следить за этой, неожиданно прорвавшейся наружу, открывшейся ему горячей, необузданной жизнью ее, прежде такого невозмутимого, лица.

Сама причина вспыхнувшего спора тут же ускользнула и была забыта ими. Кипел и продолжался только спор сам по себе, без его содержания, как бы в его чистом, вполне обессмысленном виде. Ожесточенное столкновение, когда совершенно неважен предмет столкновения.

«Да что же это такое? — в невнятном отчаянии мерцало на неясном дальнем горизонте его сознания. — Что я делаю? Что я делаю?» И в безвыходности происходящего ему казалось — остается один только выход: не останавливаться. В наступившей разом мертвой тишине, когда вдруг оборвался пулеметный грохот мотора, он с отвращением услышал хриплый, сдавленный звук своего голоса, еще раз напоследок тупо долбанувшего: «Нет уж, уеду!»

Все кончилось. Она ушла, на ходу сбросив громоздкий кокошник, сунула его костюмерше и, подобрав тяжелые полы своего парчового одеяния, взбежала по лестнице подъезда школы. Помощник оператора, взвалив на плечи, тащил штатив аппарата. Рабочие скатывали ковровую дорожку, все расходились, и на корабле уже повалили мачту, а белых боярских коней увели конюхи в кепках.

Сам он, давно переодевшись, остался стоять на волейбольной площадке и почему-то не уходил, точно ему нужно до конца было досмотреть, как рассыпается, разбредается весь этот балаган, оставляя после себя истоптанную траву, окурки, пустые бутылки и мятые обертки пачек от сигарет.

Наборный с раскрытой записной книжкой, куда он никогда ничего, кроме каких-то каракулей, не записывал, загораживал смеющемуся Эрасту Орестовичу дорогу, не пуская на лестницу.

— Да, да, — устало мотая головой, договаривал тот, стараясь отделаться —...есть телеграмма от Викентия, прибудет завтра, и местные девицы могут насладиться всей его орхидейной томностью! Вот у него и берите беседу, как он себе мыслит проникновение в глубину неповторимых, тончайших образов, он это до смерти любит.

Наборный тоже смеялся. У него со всеми легко устанавливался панибратски-дружеский контакт. Он заметил Тынова и крикнул:

— Я сейчас, погоди!

В ту же минуту в дверях возникла Осоцкая. Без грима, переодетая, в легком переливающемся фиолетовозолотистом платье. Даже издали видно было, какое оно пушистое, мягкое... Вприпрыжку, боком, как школьница, она сбежала с лестницы к Эрасту Орестовичу и приостановилась в ожидании, пока они договорят с Наборным.

Впоследствии, от нестерпимого стыда, как будто он совсем оглох в эту минуту, он никак не мог в точности припомнить слов, которые он с натугой выдавил в ту минуту. Что-то насчет того, что, если это действительно нужно, он мог бы и не уезжать до завтра...

Зато ее ответ он здорово услышал и запомнил.

Обернулась беззаботно-вопросительно, будто стараясь припомнить и не могла, пока он все еще бубнил свое, и вдруг как бы припомнила, очень вежливо пояснила:

— А это уж вы администратору скажите, — и, беспечно отвернувшись, оживленно вмешалась в разговор Эраста Орестовича с Наборным.

Стыд, отвратительный, от которого тебя вдруг передергивает всего, точно от приступа лихорадки. Эти унизительные, постыдные в своей невнятности собственные слова, которых милосердная память не давала ему отчетливо вспомнить. Какая подлая мразь сидит в человеке, что толкала его к этому крыльцу, заставляла бормотать черт-те что, точно он повиниться зачем-то пришел, прощения просить?.. чуть ли не помириться! Вот именно: ведь никак он помириться на прощание приполз?