Выбрать главу

Палагай тяжело закашлялся и засмеялся так, что долго никак не мог удержать трясущейся рукой папиросу, чтоб прикурить над огоньком керосиновой лампочки.

— Надо уж заодно тебе сказать, как я машину-то наладил за кормами! Тоже эпизод достойный! Я не говорил? На ферме догуливали третий день прошедший праздник. Зоотехник пьян, как змей, сидит за столом, кусок холодца по тарелке вилкой ловит, поймать не может. Я бегом по дворам, искать водителя. Везде шум, крик, песни, топот. Наконец мне показали дом, где водитель, Шафранов какой-то, живет. Я прямо без стука врываюсь. Слава богу, там хоть тихо. На кухне баба чем-то на сковородке шипит, а сам Шафранов уже завалился, лежит в постели, рожа багровая, однако вроде в своем уме, человеческую речь понимает. Я на него набрасываюсь: вы тут пьянствуете, а овцы дохнут. Вам, дармоедам, корма выделили, так некому поехать. И Шафранов даже приподымается на постели и начинает вместе со мной возмущаться таким безобразием, и его баба тоже ахает: «Ах, да как это можно! Как же это допустили! Неужели они овец без корму оставили! Это позор!» И я из себя выскакиваю: лежа на боку, возмущаться многие любят! Ты вставай живей да одевайся! Он вроде обалдел, потом из-под одеяла высовывает ноги в подштанниках и сидит, потом нехотя, вяло начинает одеваться, но все как в глубокой задумчивости, и баба его вдруг бросается удерживать: «Да как ты поедешь! Да ты не доедешь, на полдороге свалишься» — и тому подобное, да штаны у него отнимает, а я у нее вырываю и Шафранову в руки обратно их сую. И он потихоньку штаны на себя натягивает и еще виновато оправдывается: «Да разве я отказываюсь? Сейчас, сейчас!..» — и наконец баба ему шарф семь раз вокруг шеи наматывает, сама кругом все на нем застегивает, подтыкает, как на маленьком каком! И провожает его чуть не со слезами, с причитаниями, точно на фронт. Шафранов уже машину благополучно со двора вывел и загудел по шоссе, уже и красный огонек пропал, я прислушался нечаянно, чего это баба все бормочет: «Тридцать девять да тридцать девять...» Ну, в общем, оказывается, это медсестра приходила, еще днем у него температура была тридцать девять с чем-то. С тем он оделся и поехал... Тоже один из моих подвигов!

Это единственный раз был, когда Палагай разговорился так надолго. И все, что говорил он о себе, как о каком-то постороннем и не очень приятном человеке. С недоброй насмешкой над самим собой. В последующие дни опять они вместе ходили в обходы по лесу, и все больше молча. Тынов осторожно пытался раза два закинуть удочку: не уехать ли им вместе, не лучше ли будет ему?.. Но Палагай обрывал на полуслове:

— Возможно, что мне в другом месте будет и лучше! Не хочу спорить... А ты спроси: хочу я, чтоб мне было лучше? Не осталось у меня этого желания — устроиться так, чтоб мне было лучше. А тебе пора отсюда уезжать, ты и не задерживайся.

Действительно, уже и отпуск у Тынова подходил к концу. И уезжать было нужно, и оставлять Палагая одного в лесу было нехорошо. Так и сошлись они на странном неустойчивом договоре. Устроить жизнь вместе на один год. А там видно будет. За год многое может в человеке измениться.

Тынов договорился без всякого труда в лесничестве, его брали с великим удовольствием.

Палагай все время его отговаривал оставаться, но видно было, что ему великое облегчение было бы в жизни — знать, что Ваня Тынов где-то недалеко, рядом, в том же лесу.

— Это подлость с моей стороны! — морщился он. — Честное слово, подлость, что ты из-за меня все бросишь и в лесную берлогу залезешь! Нелепое предприятие.

— Так ведь на год договорились!

Палагай ругался, но как-то обрадованно вдруг начинал смеяться. Потом мрачнел, но и не так беспросветно, как в первые дни приезда Тынова.

В неустойчивом равновесии они простились, когда решено было Тынову ехать в Москву: забирать документы.

— Подлость делаю, Ваня, — виновато, неуверенно улыбаясь, Степа Палагай на прощание обнял, крепко поцеловал Тынова и неожиданно спросил: — А ты Тамару помнишь? Из Старой Руссы? Что ж ты ни разу не спросишь? Боялся? Чего уж бояться. Там же она, где и Соня. И та, помнишь, еще у меня была? Все там. На Пискаревском, на блокадном кладбище... Ну-ну, я и говорить тебе не хотел, на дорогу вот зачем-то огорчил...