Пран невольно стискивает руками промежность и отодвигается мелкими шажками, пока не ударяется бедром о низкую зубчатую стену. Хваджа-сара ковыляет к нему, буравя Прана пронзительным взглядом обведенных углем глаз на подрумяненном, иссохшем лице. Дрожа от возбуждения, странное существо предпринимает попытку успокоиться, со взмахом длинных волос, с порханием руки становясь ею, затем, кашляя и выпрямляясь, становясь им, затем расслабляясь во что-то другое, более сложное и ускользающее, «я» без указания на род.
— К сожалению, прежде чем избавить тебя от тирании пола, нужно позаботиться о других вещах. Но запомни главное: ты — Рухсана. Иными словами, ты — ничто. Тебя привели сюда, чтобы ты оказал услугу государству Фатехпур, и ты выполнишь свою обязанность без нытья. Сделаешь это — получишь награду. — Он взмахивает ножом. — Не сделаешь — умрешь. Теперь иди за мной, и я покажу тебе лицо нового хозяина.
Через путаницу коридоров Пран следует за Хваджа-сарой в большой зал.
Люди здесь одеты богато, тюрбаны с расточительной россыпью драгоценных камней и тяжелые ожерелья многозначительно поблескивают в желтом свете. Но никто, даже брат правителя, который, позевывая, сидит со своими иностранными приятелями возле дальней стены колонного зала, не может затмить наваба. У того на шее семь жемчужных нитей, а на пальце — рубин величиной с перепелиное яйцо, подаренный одному из предков императором Аурангзебом[58]. Несмотря на то что наваб Мурад — Слуга Господа, Отец и Мать Народа, Защитник Истинной Веры и Щит Княжества — все еще молод, глаза его утоплены в череп, а лоб глубоко изрезан морщинами. Вокруг него — душная атмосфера, которую он, как пыльный ковер, создает в этом зале. Он кажется почти призрачным, и его тоска придает оттенок траурности этому собранию.
Декламируя новейшую газель, официальный придворный поэт Мирза Хуссейн чувствует настроение публики и тут же находит проникновенное отражение в строках, написанных к этому случаю:
Шепот одобрения проходит по мушайре[59].
Мирза завершает финальную строфу, согласно обычаю называя в ней себя, и публика угадывает последнее слово, проговаривая его вместе с поэтом. Раздаются одобрительные возгласы слушателей. Мирза принимает аплодисменты легким наклоном головы. Это момент близости к совершенству, рождающий мимолетную улыбку на лице наваба. Он созвал эту мушайру, ибо любовь к поэзии, как он чувствует, — одна из немногих хороших вещей, которые остались у него, бесправного правителя со времен утраты настоящих ценностей. Его придворные, похоже, чувствуют то же, что и он. Только англичане в форме, сидящие в последнем ряду, невозмутимы. Англичане, о розовые лица и накрахмаленные мундиры которых иллюзия великого могольского прошлого разбивается вдребезги, как упавшее зеркало. Англичане и Фироз, его младший брат, щелчком пальцев подзывающий слугу и недовольно теребящий целлулоидный воротничок рубашки лондонского покроя.
Хор, произносящий «услад», — первое, что слышит Пран, когда Хваджа-сара ведет его через последний дворик на мушайру.
— Через миг ты, ничтожный, увидишь наваба, — шепчет хиджра. — Что бы ни случилось, ты должен быть тих и неподвижен. Ты понял меня?
Пран кивает. Они появляются в зале через одну из арок и останавливаются в тени, около слуги, который стоит очень прямо, удерживая на одной руке поднос с острыми закусками. Какой-то человек изможденного вида начинает читать стихи на безупречном, возвышенном урду:
— Это наваб, которому ты теперь принадлежишь, — шепчет Хваджа-сара.
Пран изучает меланхолические глаза, птичьи жесты, которыми наваб сопровождает свое чтение. Один печальный куплет следует за другим, Хваджа-сара бормочет что-то одобрительное.
— Очень хороший поэт, — выдыхает он.
Пран смотрит на представителей знати. Они представляют собой впечатляющее зрелище — великолепная одежда, ястребиные черты лица, гордая осанка. Он непроизвольно поднимает руку к лицу, чтобы погладить воображаемый героический ус.