И не красоты природы тому виною – повинны причуды да тоска человеческая, обретающиеся во всякой груди, пускай даже, толкуют нам разные пустомели, напрочь опустошённой. Ведь души нет не у того, кто просеял чувства, а у того, кажется, сухо за душой, кто затаился в себе так глубоко, что не докопаться уж, а ежели кто из копателей душ человеческих невзначай отроет нечто эфирное, то не почует, не проведает, не поймёт.
Едва Яков Филиппович в сопровождении племянника вошёл в дом, как за спиной лукавой чертякой оскалились грозовые небеса и горючие слёзы пролились на землю. Дождь упал водяной завесой, уже не оставляя ни в ком сомнений, что по-хозяйски хромой подругой жизни вваливается в твой двор привередливая осень, и с каждым днём природа будет только увядать, подобно человеку. Всякая натура неумолима, несмотря на потуги разума подменить собой божественное начало.
Аркадий Наумыч принял из рук дяди зонт и, пристроив у калошницы, проследовал за ним внутрь дома. За восьмиугольной аркой без дверей открывался просторный каминный зал, безмолвно взирающий на всяк входящего чёрных окон витража потухшими глазницами.
Задаваясь на ходу опрометчивым вопросом вслух, он даже не пытался скрывать сострадательных ноток в голосе:
– Вы, дядя, в чём-то, давеча мне показалось, хотели было покаяться?
Точно вспомнив что, Яков Филиппович остановился при входе в зал посередь проёма, и всем весом своего тела в задумчивости опёрся на трость. Казалось бы, он собирается с мыслями, прежде чем ответить племяннику прямо, без обиняков.
– Бог с тобой, Аркаша! Почудилось тебе, верно, – небрежно обронил он, и лишь лукавая морщинка тронула кривизну его иссохших губ. – Рано звать священника к моему ложу, чтоб выслушал исповедь великого грешника пред дальней дорогой. Нет! Речь не обо мне.
Его племянник, Аркадий Наумыч, кожей вдруг почуял неладное и начинал уж млеть в томлении перед неизвестностью. Но как ни перебирал в мозгу всех дел последних мельчайшие загогулины, а ничего этакого, отчего бы почувствовать смятение да тревогу, не находил там. Неприятное ощущение беспокойства, однако ж, нарастало.
– Видишь ли, Аркаша… – дядя молвил так тихо, что племянник, чтобы расслышать тот шёпот, отлетающий поволе от шевеленья уст едва движимых, приблизился и, весь внимания, напрягся, всем своим видом изображая большое ухо: – Ежели б, допустим, и было в чём мне каяться, так ведь не перед кем.
– Тогда о чём сокрушаться?
– Ну вот разве что о том, что живу я за высоким забором, как в заточении. Пускай и не в тюрьме, но ведь тоже своего рода узилище. Всё тот же невольник.
– Но не сносить же стены бульдозером?! Допустим, решу я вопросы безопасности. На то я и генерал! Но выставлять на всеобщее обозрение частную жизнь?!
– Не лезь поперёд слова! – Вдруг осерчал с чего-то старик. – И глазом не моргнувши, давным-давно снёс бы каменную оградку в три метра высотой, чтоб восходы да закаты не загораживала. Но тогда меня окружат заборы чужие. Не велика разница, согласись, – заключён ты по доброй воле либо по чужой.
– Не пойму я никак, куда вы клоните.
– Смешной ты, Аркаша, хотя и генерал уже. Не обо мне речь – о тебе словечко хочу замолвить.
– Боюсь, дядя, что слишком мудрёно вы толкуете – для моих мозгов, служивых.
Яков Филиппович усмехнулся, недоверчиво покачав головой.
– Не гневи бога и не умаляй себя напрасно – ни сомнениями, коих нет в тебе, ни лукавством. Страшный грех – врать самому себе. Нет, не нам с тобой играть в жмурки с судьбой, да казниться, да искать справедливости в дарованном нам свыше уделе. Не только в том счастье наше, что мы топчем эту землю, но и в том весьма, как матушку родимую притаптываем. А ты спрашиваешь, жалею ли о чём?
– Ничего такого я не спрашивал.
– Значит, подумал.
Вдруг будто что раскололось, и окна вспыхнули и задрожали, озаряемые языками пламени огня небесного, – весь дом содрогнулся от разряда. Свет в каминном зале просел на чуть… и подмигнул в потустороннем намёке своим недобрым оком. В глазах померкло.
Прищурившись, как кот, генерал скосил подозрительный взгляд на люстру, свисающую на цепях с высокого потолка. Никак и вправду потускнело в каминном зале, впору хоть очки на нос цеплять.
Бочком протиснувшись, он наконец обошёл дядю, что всё ещё мешкал в проёме, опершись на трость, и остановился посреди каминного зала. Широко расставил ноги, задрал кверху голову и уставился в потолок – на люстру положив свой подозрительный глаз.