И вот теперь, когда я раскрыл записную книжку на нужной странице и выписал аккуратно в соответствии с числами и месяцами мои долги, я испытал необъяснимую радость.
Морташов ссуживал мне деньги чаще других. И мой долг Морташову оказался самым значительным. Я смеялся. Мой смех ранил меня уже потому, что он был лишен благородства. Это был смех злорадствующего человека, но я не мог пересилить себя. Я задыхался от смеха, я утирал выступившие слезы.
— Каждый второй рубль, — как завороженный повторял я. — Каждый второй рубль.
Моя практичная жена просчиталась. Вещи становятся собственностью Морташова, а значит, деньги за них он не вправе получать дважды. Меня по-прежнему интересовал один вопрос: кто кого призовет проявить благородство? Совестливый Морташов или жена, так безрассудно уступившая мне чеки и квитанции за приобретенные вещи? Когда они будут переезжать (мое разыгравшееся воображение не давало мне покоя), я приду в эту заставленную вещами квартиру с банкой клея. Нет не с банкой, с ведерком. Я буду ловко макать в этот клей чеки, квитанции и на манер мебельного оценщика буду лепить их на полированные столы, книжные стенки, шифоньеры, стереопроигрыватели. Рояль был бы здесь тоже кстати. Но и это еще не все. Голос мой сделается неприятно визгливым. Я даже приготовил фразу, которую буду выкрикивать: «Шкаф полированный красного дерева из югославского гарнитура «Роджерс», цена 2500 рублей. Деньги на приобретение какового получены от Н. Е. Морташова в долг 14 марта 1970 года. По причине смены владельца долг списывается». И это еще не все. Мой шикарный кабинетный стол с бутыльчатыми ножками в стиле рококо уже приготовлен на вынос. Я последний раз усядусь за этот стол, извлеку из бокового кармана сочиненный мной договор, где стороны готовы засвидетельствовать стопроцентную уплату долга. И Морташов подпишет его. И она, именно она, упросит его сделать это. Ну вот — теперь все. Точка поставлена. Монолог под занавес, и можно перевернуть страницу.
«Мир прекрасен, — скажу я. — Живите по законам этого мудрого, не обремененного совестливостью мира. Не препятствуйте вашим друзьям уводить ваших жен. Научитесь занимать у своих друзей деньги».
ГЛАВА VIII
Есть вещи, о которых не говорят вслух. Тебя преследует боязнь поверить в справедливость сказанного. Сравнивал ли я себя с Колей Морташовым? Сравнивал. Мне нравилась его сосредоточенность, нацеленность на конкретную идею. Я долго не мог понять, как это сочетается с его эмоциональной натурой, которой больше всего подходит эпитет — взрывная. Морташов — яростный спорщик, человек неожиданных поступков. Каждое из этих качеств, скорее, привилегия натур экспансивных, увлекающихся, которым сосредоточенность, умеренность чувств, замкнутость просто противопоказаны. Мне так и не дано было узнать, где Морташов истинный, а где удачно отрепетированная роль. У него была своя, морташовская, хватка. Стоило появиться новой идее, которая, с его точки зрения, представляла интерес и ценность, Морташов уподоблялся ныряльщику. Он делал прыжок и нырял под основание идеи, словно хотел знать точно, велика ли глубина и сколько от объема идеи видится на поверхности. Совершив подобный обзор и затем просчитав все «за» и «против», он становился другим Морташовым, говорливым, откровенным. Он принародно раздевал идею, дробил ее, крошил, превращал в пыль. Уже никто не сомневался в уязвимости идеи, она зачислялась в разряд бредовых.
Объявлялся месячный карантин — срок общественной экзекуции, когда каждый считал себя вправе подшучивать, иронизировать, зубоскалить, адресуясь к автору низвергнутой идеи. Идею хоронили во всеуслышание. Идею ругали так же упоенно и принародно, как неделей ранее превозносили ее. Это было похоже на ритуал. В сущности, это и было ритуалом самовлюбленных гладиаторов науки.
Морташов слыл прекрасным полемистом и лучше, чем кто-либо, умел совершать эту самую экзекуцию идеи.
Но это было еще не все. А лишь половиной всего. Кстати, половиной неглавной. Морташов ждал. У него была удивительная способность ждать и дожидаться. Его не мучило неверие в то, что ожидание бесцельно, напрасно. Он никому ничего не доказывал, и потому никто не знал, что Морташов ждет. Пыль, в которую была превращена идея, оседала. Люди уже давно жили и постигали более насущные проблемы. И вот тогда наступал час Морташова. Он начинал заниматься отвергнутой идеей. Копать ее. Он знал, что в этом его занятии ему никто не станет мешать, так как сам он достаточно потрудился, чтобы идея была предана забвению. Естественно, это касалось только тех идей, которыми можно заниматься в одиночку, никого не посвящая в тайну своего замысла. Проходило время, и эта идея, как поплавок, выталкивала Морташова на поверхность. Она была уже не просто идеей, замыслом, а законченной работой.