— Ничего, — успокаивал меня Кедрин, — когда-то же положение изменится. — Затем прикрывал глаза и, облагораживая улыбкой досадный вздох, цитировал: — «Жаль только — жить в эту пору прекрасную уж не придется — ни мне, ни тебе».
Мне было стыдно перед Кедриным за свою неискренность. Я продолжал о чем-то говорить, от чего-то предостерегать. Я наговаривал на себя впрок, чтобы когда-нибудь произнести в свою защиту сакраментальную фразу: «Я предупреждал». Непозволительная наивность считать, что подобная фраза способна обелить тебя в глазах людей, упорно желающих считать иначе.
Я творил свою неискренность по инерции, но я ее творил. Я подталкивал неизвестных мне оппонентов к бесспорному выводу: вся ответственность за его неравнодушие ко мне, за его привязанность и завышенная оценка моего научного дарования — все, все должно быть адресовано Кедрину. Сам же я — не более чем жертва старческой любви. Отчасти это и было так. Но только отчасти.
Бог с ними, с научными дивидендами, которые мы будем иметь или которые окажутся слишком незначительными. Не наука и не деловой практицизм делали мою поездку осмысленной. Я искал встречи с Морташовым. Я был уверен, что он окажется на конгрессе и нашу встречу можно будет истолковать случайной.
ГЛАВА IX
Он не удивился, заметив меня в холле гостиницы. Сжал обе руки и вознес их приветственно. «Это ж надо! — подумал я. — Редкая способность изображать несуществующую радость».
— Ты знаешь, — сказал он, — сон в руку. Ты мне сегодня приснился.
Так можно сказать, увидев соседа, с которым расстался накануне. Мы не встречались около десяти лет. Он изменился. Раздобрел, пропала впалость щек, залысины стали мощнее. И сразу что-то знакомое ушло из лица. Сосредоточенность, что ли. На щеках не было той молодой румяности, появились морщины. Лицо выглядело малоподвижным и сытым. Седины прибавилось заметно. От каких забот? По годам вроде рано. Достаточно за сорок, но до пятидесяти-то еще далеко.
Мне хотелось одернуть себя. Напрасно я так. Нельзя же собственную неприязнь изливать столь откровенно. Подумаешь, десять лет. Не кто-нибудь, я сам говорил: «Куда бабы смотрят? Ты же красивый мужик, Морташов». Это не было лестью, игрой в поддавки.
Мне всегда казалось, что в нем много мужского. Удлиненное лицо, нос без изъянов, прямой волевой нос, с заметной курчавинкой волос, сильный подбородок и такие же сильные костистые зубы. Губы чуть припухлые, даже не сами губы, а надгубье, как у боксера, зажавшего во рту капу. Еще и глаза, небольшие, но пронзительно серые до голубизны, убранные пушистыми немужскими ресницами.
«Такую голову надо лепить, — говорил я, — держать в женских руках».
Притроньтесь, и вы почувствуете, как от этой головы исходят биотоки силы. Все при нем — хороший рост на метр восемьдесят пять, руки, сильно поросшие волосами, мужские руки и крутая округлость не очень широких, но опять же сильных плеч стройного человека.
Нет, я не фальшивил, мне нравился Морташов. А теперь, спустя десять лет, я смотрю на него и вижу другими глазами. Раньше, если мы поднимались или спускались по лестнице, он непременно обгонял меня. В нем слишком ощутимо было чувство лидера.
Смотрю на Морташова и думаю, что теперь он этого делать не станет, а напомнишь ему, посмеется над собой, назовет мальчишеством.
Чувство лидерства вряд ли утратилось, скорее, утвердилось. Он спокоен. Достигнутое очевидно, зачем спешить, доказывать? Все и так видят — он лидер.
— Ей-богу, это чудо какое-то: сон и вдруг наяву — живой Строков. — Морташов радушен, он угадывает мое стеснение и желает помочь мне. — Мы с Ниной часто вспоминаем тебя.
— Спасибо. Я вас тоже.
— Вот как! В самом деле? Ну и правильно, правильно. Мы с тобой немало черствого хлеба пожевали, об этом грех забывать. — Он и смеется громко, заразительно, на весь холл. И его не стесняет, что на звук его смеха оглядываются. Я стою в некоторой растерянности. Я ожидал встречи, искал ее, но она все равно случилась неожиданно и в самом неподходящем месте. Да и дел своих у меня невпроворот.