«Я сам, без Кедрина, вне его имени. Я сам». Однако в этом месте дерзновенная последовательность раздумий прерывалась. Ибо ни я сам и никто другой не мог сказать со всей очевидностью, что я есть без Кедрина и вне его имени.
Надо было что-то делать, двигаться, куда-то ехать, надо было заглушить поднимавшееся во мне смятение. Я поехал на кафедру, принял на себя все обязанности организатора похорон, был уязвлен скорбной участливостью, в которой разговаривал со мной доцент Ковальчук, никак не скрывая, что похороны — моя последняя возможность почувствовать себя доверенным лицом Кедрина, быть полномочным представителем уже несуществующего.
Я куда-то звонил, с кем-то договаривался, кому-то давал телеграмму — все это делал по инерции, без конкретной ощутимости действия. К вечеру я почувствовал нездоровье. У меня поднялась температура. Я заболел. Врач, которому я старался втолковать, кто такой Кедрин и почему мне нельзя болеть, наскоро подмахнул три рецепта и, чтобы как-то выразить свое отношение к моим словам, похлопал меня по плечу.
— Похоже, он был славным человеком, — сказал врач про Кедрина. — Но он умер. Понимаете, умер. Ему вы уже ничем не поможете. Вот вам бюллетень. Он оградит вас от всяческих недомолвок и терзаний совести. Лежите и думайте, как нам всем теперь жить без него. Это, знаете ли, очищает душу.
— А как же моя речь, — спохватился я.
— Речь? — не понял врач. — Ах, речь. А вы вообразите, будто она вами уже произнесена. Вы же собирались это сделать.
Я хотел было возмутиться, но врач уже убирал инструменты в чемодан и не слушал меня. Затем хлопнула дверь, я попытался встать, но не смог — не было сил. Я долго лежал с открытыми глазами, ощущая жаркую ломоту в суставах. Кажется, врач убедил меня, и я по-настоящему почувствовал свое нездоровье. Потом я забылся сном, и мне приснилась моя главная речь, которую я произнес у гроба Кедрина.
Смерть Кедрина ощутимо коснулась немногих. Морташов оказался в их числе. Академик умер в самый разгар борений за директорское кресло.
Противники Морташова почувствовали новый прилив сил, и то, что еще вчера считалось единым и общим, сегодня было расчленено незамедлительно. Теперь существовали как бы отдельно точка зрения академика Кедрина и некий Морташов, которого некогда поддерживал академик, что само по себе не есть аттестация. Академик страдал нездоровьем и в выборе своих научных симпатий был не слишком разборчив. Все в жизни имеет свои издержки. Молва не составляет исключения. Треть шага, отделяющая исполняющего обязанности от директорского кресла, оказалась тяжкой дорогой в тысячу шагов.
Уход Вашилова с поста директора института для многих оказался неожиданностью.
Морташова не очень жаловали, институт переживал эмоциональный период борений и анонимных писем. Жизненная модель Морташова проходила испытание на прочность. Кого-то куда-то приглашали. С кем-то советовались, что-то взвешивали. В кандидатах на пост директора недостатка не было. Список соискателей рос, а Морташов по-прежнему исполнял обязанности. Говорили, что на самом верху была обронена фраза: «Назначить Морташова — значит счесть предательство приемлемым средством для достижения цели».
Так ли это было на самом деле или мудрость вышестоящего была лишь благодушной фантазией нижестоящих, а может, проявлялось извечное желание неудачника видеть удачливого поверженным — кто знает. Страсти обрастали слухами. Слухи кипели, обретали сторонников и противников.
Мне следовало бы радоваться. Морташову везло несчетно. А тут вот размагнитилось, разладилось. Словно кто-то решился задать вопрос: всегда ли достигнутая цель — единственный венец всему, и победителя чтут, и средства любые приемлемы?..