Выбрать главу

Что же касается моих коллег, преподавателей, то первоисточником информации, с легкой руки милицейского полковника, все считали нашу кафедру и, встречая нас в мрачных институтских коридорах, неизменно спрашивали: «Есть ли что новенького?» И когда кто-либо из нас в ответ пожимал плечами, коллеги кривились в многозначительной усмешке, что само по себе было достаточно выразительно и позволяло нам домыслить невысказанное вслух.

«Конечно же что-то знают. Ну если не все сотрудники, то уж Строков-то без сомнения. И изображать из себя секретного агента и неумно, и неуважительно к коллегам!»

Не исключено, что и моя неудачная защита в привычных институтских условиях осталась бы незамеченной, за исключением узкого круга специалистов, сочувствие которых можно было бы и пережить. Однако моя странная популярность, подчеркнутое внимание к кафедре сотрудников милиции придали моей защите нежелательный резонанс. Это был не просто провал, а провал известного в институте человека. И злорадство, которое я угадывал на лицах незнакомых мне людей, было по-своему примечательно. Они не знали моих прежних работ и уж тем более сущности моей диссертации, но участливым сожалением они совершали маленькую месть за мое, как им казалось, вызывающее нежелание удовлетворить их любопытство и посвятить их в тайну загадочного расследования.

Поговаривали о том, что в институт на вакантные должности хозяйственников, а также в числе поступающих с производственным стажем зачислены какие-то таинственные люди. Кто-то пустил слух, что я этих людей знаю поименно. Естественно, ничего подобного я знать не мог и крайне страдал от нелепых вопросов и от того отчуждения, которое возникало после моего нежелания на эти вопросы отвечать. Мои собеседники обижались, бормотали что-то о моем зазнайстве, о моей невоспитанности, которые должным образом характеризуют всех выскочек. Уже не было академика Кедрина, и называть меня выскочкой считалось безопасным и даже актуальным. Всякая беда имеет свой положительный полюс. После того как вскрыли урну и выяснилось, что я недобрал положенных для успешной защиты еще трех голосов, мое положение не только усложнилось, но и упростилось одновременно.

Обстоятельства разделились на тактические и стратегические. С точки зрения стратегии я потерпел полный провал. Зато, исходя из тактических соображений, достаточное количество волнительных часов и минут попросту перестали существовать. Вопрос о моем доцентстве отпал, я обретал относительную свободу, и мой внезапный отъезд будет правильно истолкован.

Исполняющий обязанности заведующего кафедрой доцент Ковальчук был настроен благодушно. И дело не в том, что я перестал существовать как возможный конкурент. Разговоры о конкуренции были тоже маленькой местью сотрудников кафедры, несбыточной фантазией, имеющей единственное предназначение нанести моральный урон нелюбимому всеми Ковальчуку. Ковальчук был доктором наук. Кедрин умер, и теперь ничто не мешало Ковальчуку возглавить кафедру. Единственным препятствием считался ректорат, но, помнится, даже Кедрин говорил, что у Ковальчука там крепкие тылы.

Мы должны были разъехаться на летние каникулы с предчувствием неблагополучных перемен.

В перечне нерешенных дел значился мой визит в милицию. Мне надоела эта живописная подозрительность.

Полковник меня принял. Я рассказал ему о непростых событиях, случившихся в моей жизни, сказал, что собираюсь уехать. Еще сказал, что нужны деньги. Как-никак семейная жизнь, расходы предстоят значительные. Потому и еду не просто так, ради уединения, а еду конкретно — заработать. Оставил адрес, по которому буду находиться. Полковник посочувствовал моим неудачам, сказал, что мой отъезд правомерен, и будь он на моем месте, поступил бы так же.

Еще он назвал несколько фамилий, спросил, не слышал ли я, чтобы кто-либо из моих коллег называл эти фамилии в моем присутствии.

Я уже настроился на отъезд и не очень донимал свою память вопросами милицейского начальства. Скорее всего, этих фамилий я не слышал.

Теперь предстояло самое главное — сказать о своем отъезде Вере.

* * *

— Но почему, почему именно сейчас? — она почти выкрикнула этот вопрос.

А я сделал удивленное лицо, показывая своим видом, что не понимаю этого возбуждения, не нахожу ему объяснения. Ей незачем знать всего. И не маленький обман, скрывающий мое истинное занятие в эти два предстоящих месяца, был смыслом того незнания. И разговоры наши — ведь говорили же мы, говорили не без обоюдного на то желания — избегали прошлого, хотя никто из нас не делал из этого прошлого особых секретов. Сказанные слова всегда обязывают, требуют подтверждения. Если я заговорил о прошлом, я должен объяснить не только, почему я решил о нем заговорить, но и почему в том далеком прошлом я поступал так, а не иначе. Наше прошлое в собственном переложении не отсекается непроницаемой стеной, не остается в замкнутом хранилище воспоминаний. Тот, другой разум, спокойно и даже внешне рассеянно воспринимающий твой рассказ, ведет свое исчисление твоим поступкам, твоим свершениям сегодняшнего дня. И непременно находит аналогии, позволяющие сказать однажды: «Ничего удивительного, бесчестным, необязательным эгоистом он был всегда». И когда ты это поймешь и начнешь корректировать свое прошлое, подстраивая его под себя сегодняшнего, оно уже не будет иметь смысла. Наивно заблуждаться, что обман различим только тобою. Нас объединяет умалчивание истинного отношения к моему повествованию. Ее удерживает от расспросов и уточнений любопытство, ей интересно знать, как далеко я зайду в своей лжи.