Затемин поднялся к себе в комнату, отпер заржавевший шкафчик, который он откопал у торговца железным ломом, нажал какую-то пружинку и взял из выдвинувшегося ящика свой дневник. Он сел на пол, положил тетрадь на колени и мелким, неразборчивым почерком стал писать:
«Делал вид, что спорил со своим католиком о фракционном принуждении в ХДС. Старик так изолгался за свою жизнь, что уже сам не знает, что считает правдой! С помощью диалектического метода (хотя я им еще не вполне владею) я заставил его вращаться вокруг его оппортунистической оси. Старик так невероятно глуп, что порой возникает ощущение, будто он очень умело притворяется. Просто потому, что кажется невозможным, чтобы кто-то был так глуп.
Глупый. Трусливый. И продажный.
Только мне не совсем ясно, в каком порядке следуют эти его качества. Трусливый — глупый — продажный? Продажный — глупый — трусливый? Глупый — продажный — трусливый? И настолько черный, что чихает сажей.
Когда эта бочка в последний раз думала? Слишком много чести: никогда! И такое ничтожество — депутат крейстага в Федеративной республике! Впрочем, нам это на руку. Поколение стариков уже не противник. Подождать, пока оно вымрет, или разоблачить его — вот единственный вопрос. Москва или Пекин?
Анекдот, что именно благодаря протекции паршивого католического торговца углем я получаю место в газете. Sorry[71], Адлум. Но время работает на нас.
Узнал о Немитце больше, чем ожидал. Угорь. Всегда выскользнет из рук. Сумеет болтать свою высокопарную чепуху и по-русски.
До чего же омерзительно все это поколение».
Затемин спрятал дневник, повесил ключ от шкафчика на шею, взял свою школьную сумку, погасил свет и вышел на улицу.
Выберу по истории тему «Всемирный фестиваль молодежи в Хельсинки», подумал он. Здесь ни одна душа не догадывается, что я там был. Отчет о фестивале мне прислало посольство СССР, совершенно официально. В строгом соответствии с демократическими правилами игры. Ребе согласится. Его все интересует. Если бы удалось привлечь его на нашу сторону. Но обратить еврея в иную веру — на это я еще не способен. Интересно, что он скажет насчет Макаренко. Надо только решить, поднесу ли я ему эту книгу с самым невинным видом или суну тайком в почтовый ящик. Смешно, но как раз наивностью взрослых легче всего купить.
Затемин посмотрел на часы главного вокзала.
Уже без четверти! Шанко ждет в «Милано».
Виолат сказал:
— Вы были бы разочарованы.
— Пожалуйста, не говорите так!
— Вы были бы разочарованы. Вы сами это знаете.
Грёневольд повертел рюмку в руках, потом, не выпив, поставил ее на круглый столик.
— Трудно жить без семьи, — сказал он.
— А ваша семья живет в Израиле?
— Моей семьи уже нет на свете. Я хотел сказать: трудно жить без народа.
— Нет. С тех пор как я больше не страдаю патриотизмом, я чувствую себя гораздо лучше.
Криспенховен молча прочищал свою трубку.
— Виолат, — сказал Грёневольд и снова стал вертеть рюмку в ладонях, — немцу, думающему и готовому нести ответственность, сегодня, должно быть, очень трудно не отвернуться от своего народа. Вы, Виолат, пытаясь разрешить этот конфликт, вооружились презрением. Но одним презрением не решишь проблему! Презрение только делает человека чертовски одиноким. Поверьте мне в одном: если кто-то думающий и готовый нести ответственность, чувствует себя сегодня еще более одиноким, чем немец, то это еврей в Германии.
— А вы думаете, там, в Тель-Авиве или каком-нибудь киббуце, вы бы не были одиноки?
Грёневольд не ответил.
— Вы знаете, что со мной недавно приключилось в кино, Грёневольд? Я задремал во время кинохроники. И вдруг вздрогнул и проснулся: грохот танков, журавлиные клинья самолетов, дети с букетами в руках и марширующие колонны — парад, как в книжке с картинками! Какой-то миг я не мог понять, что это… Куба, Москва, Рим тридцать пятого, Берлин тридцать девятого, Пекин, — это был Тель-Авив.
Самый ужасающий вывод, который заставила меня сделать история: победители перенимают у побежденных их повадки. Вы как историк знаете это лучше меня. Почему вы упорствуете, не желая признавать правду? Что значит для вас Израиль?
Грёневольд снял очки и аккуратно положил их перед собой на стол.
— Я вряд ли поеду в Израиль — ведь я крещеный полуеврей! И думаю, что уехать я смогу только в США, если уж решу не оставаться здесь, — сказал он неуверенно.
Криспенховен внимательно посмотрел на его изрезанное морщинами, одутловатое лицо, которое теперь казалось сонным.
— Я понимаю, — сказал Виолат и встал.