Выбрать главу

По маленькой лестнице, расположенной в середине зала, он спустился к стойке, обменялся несколькими словами с барменом, выбрал в музыкальном автомате французскую песенку и вернулся с тарелкой жареных стручков красного перца.

Грёневольд посмотрел на него.

— Приглашаю вас на ужин! — смеясь, сказал Виолат. — А потом вы нам расскажете!

— О чем? — спросил Грёневольд.

— О том инциденте!

— Да ничего не произошло, Виолат. То есть ничего нового.

Кельнер-итальянец подошел и поставил перед ними еще полбутылки вина.

— Грёневольд, почему вы сегодня после обеда вдруг позвонили мне и предложили встретиться? В этом кафетерии? Вы ведь не пьете, не курите, не любите сидеть в барах, не то что я.

— Вы мне рассказывали об этом кафе, а мне нужно было поговорить с вами и Криспенховеном.

— Хорошо. Это мне понятно, хотя слышать такие вещи от вас немного странно!

— Вы не догадываетесь, о чем — я хотел с вами поговорить?

— Нет еще.

— Но вы же мгновенно поняли главное, Виолат: я не могу решиться!

Виолат посмотрел на руки Грёневольда, все еще играющие рюмкой, и спросил:

— Где вы были во времена «третьего рейха», Грёневольд? Извините за такой вопрос!

Грёневольд поднял глаза.

— С марта тридцать девятого в Швейцарии.

Виолат повторил:

— Извините, пожалуйста!

— А незадолго до моего отъезда произошло то, что вы только что назвали инцидентом. Я и сейчас вижу все так отчетливо, будто при вспышке магния. И это осветило всю мою последующую жизнь. Вплоть до сегодняшнего дня.

Грёневольд снова надел очки и улыбнулся Криспенховену, который отодвинул свой стул и свесил руки между колен.

— Мой отец был еврей, он женился против воли семьи на нееврейке. «По любви», как сказала моя мать, чем неприятно удивила гестаповского чиновника, когда тот спросил ее о странных причинах этого брака.

В начале тридцать девятого один друг нашей семьи в Берлине принес нам две визы в Швейцарию: для моей матери и для меня. Цена — одна-единственная подпись. Подпись моей матери на документе, подтверждающем ее согласие на развод. Отец вынул из кармана пиджака самопишущую ручку. В этот момент мать посмотрела на меня. И я кивнул. Мать подписала.

С тех пор мы ни словом не обмолвились об этом. Но этого жеста, который спас нам жизнь, я никогда не мог простить себе. Есть, казалось бы, незначительные поступки, которыми непоправимо коверкаешь всю свою жизнь. На следующее утро мы выехали в Базель. Мы попрощались в квартире. Отец не провожал нас до машины, которая ждала у подъезда, но, когда я посмотрел в заднее стекло, он стоял в дверях.

Вот это, Виолат, и есть тот инцидент, который, если хотите, определил всю мою судьбу. Отец стоял в дверях нашего дома, к пиджаку его был приколот Железный крест первой степени, полученный во время первой мировой войны. Еврей, награжденный своим кайзером и полководцем за смелость в бою, теперь разведенный со своей женой, потому что она была немка, и приговоренный к смерти, потому что он был еврей. Отец был человек, которому претили всякие внешние эффекты, и если он вышел в то утро и встал в дверях, то только для того, чтобы вооружить нас, уезжавших на свободу, всем самым сокровенным, самым нерушимым, что он имел: своей гордостью, своим бесстрашием и своей иронией.

— И что же было дальше? — резко спросил Виолат.

— Майданек.

— А мать?

— Умерла в сорок четвертом, в Цюрихе.

Виолат помолчал, потом спросил нерешительно:

— Почему вы вернулись в Германию, Грёневольд?

— Семья моего отца жила в Германии еще в средние века, гораздо раньше, чем семья моей матери, которая пришла только с гугенотами, из Франции, — сказал Грёневольд. — Кроме того, не забывайте: я вырос в Берлине. И потом: я хотел понять.

— И поняли?

— Многое понял. И все же еще недостаточно.

— Вы действительно думаете, что это «окончательное решение еврейского вопроса» вообще можно понять?

— Вспомните о процессе Эйхмана, — сказал Криспенховен. — Ведь, несмотря на все усилия, он оказался абсолютно безрезультатным: такие процессы могут добиться видимого торжества справедливости, но они отнюдь не способствуют подлинному очищению души.

— Конечно, нацизм — это не буйство нескольких сумасшедших преступников! И не инфекционная болезнь, которая вдруг охватила Германию. Это был целый комплекс хронических болезней.

— Каких? — спросил Криспенховен.

— На этот вопрос один человек, к тому же еврей, не может ответить. Так же, как и немец. Ответ, если он вообще существует, может быть найден только в разговоре между евреями и немцами. Мне кажется, что именно ради такого разговора я и вернулся!