В ясный морозный день с гребня Казачьего кургана мы с Первомайским в бинокль осматривали местность. На многие километры открывалась заснеженная степь. В далеких балках чернели хутора, дымились трубы. То были не хутора, а скопище легковых машин, грузовиков, автобусов, фур и даже железнодорожных вагонов, превращенных гитлеровцами во временное жилье.
Видели мы и настоящие хутора, станицы — Новоселовку, Карповку, совхоз «Питомник». Все это вселяло в наши сердца новую надежду на скорую победу.
Побеседовав с героями штурма Казачьего кургана, мы с Леонидом Первомайским возвратились в штаб танковой бригады, где узнали, что нас разыскивает начальник политотдела армии и нам надлежит немедленно прибыть в хутор Вертячий.
Прощай, Казачий курган с глинистыми балками, с отрогами и обрывами, с порыжевшей травой, с белыми, а там, где осела копоть от мин, — черными снегами, за который сражались три наших стрелковых дивизии, танковая и саперная бригады и восемь артиллерийских полков. Приведет ли меня сюда снова фронтовая дорога? Может быть, да, а может быть, и нет, но в памяти навсегда останется изломанный гребень кургана с черными кустами дыма и над ними, на фоне голубого неба, яркое, реющее на ветру красное полотнище.
По дороге встречаем вездеход полковника Сивакова. Теперь он комдив. Его 23-я Харьковская орденоносная дивизия тоже отличилась при взятии Казачьго кургана. Иван Прокофьевич и слышать не хочет о Вертячем. До его КП тут всего пятьсот метров, и он нас приглашает к себе. На «виллисе» и Максим Пассар. Он возвращается в дивизию. Пять дней гостил в Камышине в редакции фронтовой газеты. Максим показывает мне свежий номер «Красной Армии». Представлен Максим в газете солидно. На первой странице помещен снимок с текстовкой «Снайпер Максим Пассар на лыжах», а на третьей — поэма Евгения Долматовского, посвященная нанайскому юноше, знаменитому снайперу Донского фронта, истребившему из своей винтовки двести тридцать фашистских захватчиков.
Максим крепко жмет мне руку.
— Товарищ майор, я никогда не забуду, как мы шли с вами к Дону, а потом через несколько дней пришла в полк газета — это был праздник. Когда окончится война и у вас будет невеста — дайте мне знать. Я настреляю в тайге лучших, отборных белок. Такой шубы ни у кого не будет во всем Киеве.
Милый, добрый, наивный юноша.
Прощаясь с нами в блиндаже, комдив дарит нам изящные кипарисовые ящички. В каждом по шесть больших синих пачек трофейного голландского табака. Я не курю, и все это богатство достается Первомайскому. Он набивает трубку золотистым табаком, закуривает, и по всей землянке распространяется запах меда.
С тех пор как началось наше контрнаступление, тяжесть походной жизни, связанная с беспрерывными разъездами и постоянным недосыпанием, измотала Первомайского. Он похудел, лицо потемнело от жгучих морозов, но зато приподнятое настроение не оставляет его.
Покинув КП Сивакова, мы помчались на «виллисе» в политотдел армии, думая по пути о причине столь срочного вызова. На пороге политотдельского блиндажа встретили Ивана Леонтьевича Ле, и все прояснилось: согласно приказу генерала Галаджева Иван Ле и Леонид Первомайский выезжают на пленум Союза писателей Украины в Уфу. Меня же вызывал в Камышин на совещание новый редактор «Красной Армии» полковник Потапов.
Политотдел армии был на колесах. Он покидал хутор Вертячий, придвигался поближе к действующим частям. Весь просторный блиндаж, тщательно оборудованный гитлеровцами, переходил в наше распоряжение. Но через три часа Иван Ле с Леонидом Первомайским уезжали на ближайшую к фронту железнодорожную станцию Иловлю. Я же мог отправиться в путь только на следующее утро с колонной армейских машин, которые ехали в Камышин на склад.
Получив продукты на дорогу, Иван Ле открыл консервную банку с бычками в томате. Достал бутылку вина, разлил в кружки. При любом воспоминании Иван Леонтьевич всегда переходил на украинский язык.
— Трофейне вино«Кіршвайн». Концентрована вишнівка з високим «градусом». Колись, хлопці, у Бремені — в Північній Німеччині — років п’ятнадцять тому я куштував цей напій в українських робітників, емігрантів із Західної України. — Он поднял кружку. — Аж не віриться, що з Леонідом їдемо до Уфи. Несподіванка... А тут вирішуються такі справи. Але все діється з наказу. Їхати? Єсть їхати! — Он чокнулся с нами. — Щоб скоріше повернутися на фронт.
— Мы уезжаем, а ты остаешься. Что тебе подарить на память? — спросил Первомайский. Он достал из планшетки великолепную записную книжку в темно-коричневом бархатном переплете. — Возьми, это от всей души...
Возле блиндажа подает гудки «виллис». Иван Ле забрасывает за плечи вещмешок:
— Пошли, Леонид. Радецкий прислал машину.
Метет поземка, и мороз усиливается. Ле с Первомайским, усаживаясь в машину, поднимают воротники полушубков. «Виллис» берет разгон, скрывается за серыми бревенчатыми избами, и я возвращаюсь в блиндаж. Написав корреспонденцию о взятии Казачьего кургана, принимаюсь за полосу «Бой в немецких траншеях и ходах сообщения». Она состоит из пяти рассказов бойцов штурмовой группы сержанта Василия Петрухина. Заканчивая работу над газетной полосой, поглядывал на подарок Первомайского. Все мои блокноты кончились, и тут на тебе — такая замечательная записная книжка. Я принялся перелистывать ее и вдруг на последней странице увидел посвященные мне Леонидом Первомайским стихи. Перечитал их, и в памяти ожило заметенное снегом ночное село на Донце. «Не забуду той ночи глубокой и сердец притаившийся жар... В полумраке — по памяти — Блока батальонный читал комиссар. Не забуду волшебного слова, лебединого пенья и крыл, зачарованных былей Лескова, тех, что в памяти друг мой таил».
В блиндаж кто-то спускается. За моей спиной раздается знакомый голос:
— Скажите, здесь находится политотдел армии?
— Здесь он находился утром, Павло Матвеевич, а сейчас могу вас принять как полноправный хозяин этого блиндажа.
— Я привык ничему не удивляться на войне. — Усенко, сняв шапку, принялся стряхивать с полушубка снег. — Последний раз тебя видел в Киеве, на митинге в Союзе писателей, и вот в хуторе Вертячем встретились в блиндаже. — Он осмотрелся. — Это кто ж отгрохал? Немцы, конечно. Капитальное сооружение.
Отрывисто забухали зенитки на берегу Дона, охранявшие штаб армии. Мы выскочили из блиндажа и увидели в мутном, снежном небе черный силуэт самолета. Под правой плоскостью блеснул огонь, похожий на оранжевую звезду. Пилот, резко накреня самолет, старался сорвать пламя. Это ему удалось. Он набрал высоту и словно растворился. Зенитки прекратили огонь. Но звук удаляющегося самолета стал чересчур прерывистым.
— Смотри, снижается! — крикнул Усенко.
Транспортный самолет Ю-52, подбитый зенитками, планировал над Вертячим. Моторы отказали, пилот выбирал площадку для посадки. Мела уже сильная поземка, но ему удалось за Вертячим посадить в степи самолет.
Усенко загорелся во что бы то ни стало побывать там. Как я ни отговаривал его, доказывая, что сделать это без машины трудно, он все-таки зашагал в степь. Вернулся Павел Матвеевич поздно вечером, изрядно продрогнув на тридцатиградусном морозе. Растегивая ремни и снимая с плеча автомат, устало опустился на скамейку:
— Я думал, что гитлеровцы будут гуманны хоть к своим раненым и больным солдатам. Нет, черта с два. Самолет оказался набитым до отказа совершенно здоровыми офицерами. Фашисты вывозят из «котла» командный состав. Думаю написать статью для «Радянської України». Я теперь спецкор этой газеты.
Я глубоко уважал Павла Матвеевича Усенко — честного, открытого, бесхитростного. До организации Союза писателей он возглавлял литературную группу «Молодняк». Был также одним из организаторов комсомола на Украине. Я знал наизусть стихи Усенко еще со школьной скамьи и рад был такой необычной встрече.
У Павла Матвеевича не было с собой никаких продуктов. Я вскипятил котелок чаю, принялся угощать его трофейными норвежскими шпротами и французским вишневым сиропом, большую глиняную бутылку которого подарил мне комдив Сиваков.