Выбрать главу

-- Лида! -- несмело начал он, усадив ее в кресло. -- Тут у вас что-то произошло, я... приехал...

-- Да, -- равнодушно вымолвила она, -- твой отец отказал мне от дома. Нашел, что я могу дурно повлиять на твою нравственность.

-- Лида, Лида! Это ошибка. Я объяснился с отцом. Он заблуждается. Разве ты его не знаешь?.. Боже! Как все это запутано, преувеличено. Из шутки сделали Бог знает что!

-- Ваня, -- тихо сказала Лида, -- ты не прав. Ты еще сам ничего не знаешь. Я буду с тобой откровенна, в память прошлого.

"Прошлого!.. Откровенна!.. -- мелькнуло у него в голове. -- И откуда у нее этот тон?"

-- Видишь ли, Ваня, я действительно... была в отчаянии и сказала на тебя. Ну, а теперь...

-- Что теперь? -- бессознательно спросил Пшеницын.

-- Теперь я счастлива! -- с громким и радостным вздохом сказала Лида. -- Да, да, Ваня, я страшно счастлива, и мне все равно, что будет... Нам нужно кончить -- я спешу... домой. Скажи мне, что нас связывало с тобой? Ты говорил мне ежеминутно, что поклоняешься мне, а сам смотрел на небо и слушал соловьев... Находил в своей любви какие-то неведомые красоты, восхищался ими... Вообще ты ужасно много говорил, Ваня!.. Я, признаться, не понимала этих тонкостей... Любовь, по-моему, должна быть сильной, огненной...

Она оживилась и продолжала:

-- Я не понимаю вас -- новых людей. Чувства у вас утонченные, гибкие, но все они разбавлены водицей, и нет в них глубины и силы. Вы любуетесь красивыми верхушками, а не замечаете, что корни-то у вас гнилые...

"Что это она говорит, -- думал Пшеницын, -- это не ее слова, это не Лида".

-- Да, да, -- говорила Лида, заметив удивление на его лице, -- я совсем изменила взгляды на жизнь. По-моему, счастье только тогда законно, когда оно сгорает ярким пламенем и когда за него жертвуешь всем. И я окунулась в это пламя. Я, может быть, умру через полгода. Но теперь...

На ее лице разлилось блаженство. Пшеницын поднялся со стула и сказал коснеющим языком:

-- Кто он, Лида?

-- Зачем тебе знать... Прощай.

И она выбежала из комнаты.

Пшеницын смотрел ей вслед стеклянными глазами и думал: "Кажется, мы все сошли с ума".

Целый день, до глубокой ночи, он бродил по комнатам, наталкивался на мебель, насвистывал минорные мотивы, и его недавнее прошлое медленно проходило у него в памяти.

Осенью, уезжая из Петербурга, он любил Лиду, любил ее целым рядом нервных экстазов и мгновений, действительно восхищался своим чувством, и оно казалось ему поэтичным и художественным, как в романе. Но теперь, после четырех месяцев разлуки и длинной дороги и объяснения с Лидой, он не находил в себе даже остатков прежнего чувства. Ему было стыдно за вчерашний исступленный разговор с отцом, он упрекал себя в неискренности, фразерстве и ясно сознавал, что те "муки, терзания и громы" жизни, о которых он говорил сестре, ему не по силам. И он не мог представить себе, чем все это кончится, не знал, что ему делать, и самая его недолгая повесть с Лидой казалась ему цепью бледных страниц, на которых чья- то посторонняя рука, помимо его воли, записала его бессильные неглубокие чувства и никому не нужные "красивые" слова.

Неделя до Рождества всем показалась длинной-длинной... Платон Иваныч ушел в свои занятия, сидел у себя в кабинете, и Пшеницын с сестрой ходили на цыпочках. В разговорах за обедом и ужином старик раздражался, но терпел противоречия и чаще прежнего повторял:

-- Это чистейший вздор: вы, господа, на ложной подкладке!

Он бил рукою по столу так, что звенела посуда. Пшеницын начинал волноваться и кроішггь булку на скатерть, а Вера делала ему умоляющие глаза и потихоньку ломала руки.

Вечером Пшеницын читал газеты и думал об академии, а Вера, неслышно ступая мягкими туфлями, бродила из комнаты в комнату как тень, сосала леденцы и пела на разные лады речитативом:

-- Боже, как скучно, как мне ску-учно!

И та жизнь, те обыденные мелочи, которые казались Пшеницыну привлекательными и милыми издалека, из Петербурга, стали надоедать ему. Сначала опротивели стены и мебель, запах лекарств, которыми Платон Иваныч лечился от нервов, обеденное меню. Потом Пшеницын почувствовал какой-то гнет во всем теле и говорил сестре:

-- Да, Вера, наш нервный батюшка совершеннейший деспот. Наполнил целый дом такой тоской, как будто в каждой комнате покойник.

А Платон Иваныч писал свои бумаги и с горечью думал о том, что он отжил свой век, скоро умрет и что даже родные дети его не понимают.

За столом Пшеницын с Верой подбирали слова, путались, и оба сознавали, что у них никогда не будет свободных отношений с отцом, что жизнь легкая, сердечная, не напряженная может существовать где угодно, только не у них в доме.