Примерно месяц спустя после твоей смерти мать, вернувшись с кладбища, рассказала, что на твой крест кто-то повесил венок, у которого на ленте надпись: “Дорогому дедушке от внука”…
Только один твой сын женился, и у него дочь – твоя внучка…
Мать решила, что венок попал на твой крест по ошибке.
Со мной ты только один раз говорил о женщинах, это было, еще когда я учился в школе. Вечером затемно мы вдвоем возвращались из твоего дома на Пролетарке, и ты неожиданно спросил, нравится ли мне кто из одноклассниц или они мне все безразличны. Обычно я ни с кем не говорил на эту тему. Но ты спросил так доверительно… И я, сильно смущаясь, рассказал, что мне очень нравится смотреть на одну одноклассницу, когда она отвечает у доски. Ты спросил, пробовал ли я с ней объясниться. Я растерянно молчал, потому что свою влюбленность таил в первую очередь от объекта любви. А ты, не дожидаясь ответа, стал объяснять, что женщины ведь очень хорошо чувствуют, как ты к ним относишься, и если какая тебе понравилась, она это заметит сразу же.
Потом я и сам убедился: женщины действительно смыслят в нас, мужчинах, гораздо больше, чем понимаем в себе мы сами. Другое дело, что, кроме этого, они не смыслят больше ни в чем.
В Москве, кстати сказать, очень много курят. И пьют. Пьют как будто не потому, что очень хочется, а потому, что так положено среди поэтов и писателей. Один старшекурсник из Азербайджана так и выразился: в Москве, говорит, какой-то культ алкоголя…
Одна девушка спрашивала меня, пахнет ли от нее табаком. Я ответил: пахнет. Как от сорокалетнего мужика. И предположил, что у нее, наверное, уже зависимость, – она и не спорила. Я хотел сказать ей в утешение, что видел, как умирают от рака легких, это совсем не больно; в легких нет нервных окончаний, там нечему болеть… Я хотел это сказать, но не успел: она упорхнула к другой компании, наверное, сочла беседу со мной скучноватой.
Табачный дым преследует меня. В общежитии на лестнице курилка, по вечерам не продохнешь, на улицах все только и делают, что дымят.
Выйдешь, там не воздух, а коктейль из выхлопных газов и сигаретного дыма. В Москве этим коктейлем положено дышать.
Помнишь, как надоедал ты нам с матерью своим курением?
В последний год ты пристрастился смотреть телевизор допоздна. Тебя, наверное, по ночам мучили боли… Не знаю – ты ведь никогда не жаловался.
Телевизор стоял у нас на кухне и нам с матерью ничем не мешал бы, – но, сидя перед ним, ты пил крепчайший чай и курил. У тебя были две большие пластиковые кружки, одна – покрытая коричневым налетом от чая, а другая – полная окурков, пепла и обожженных спичек. Когда ты курил, табачный дым из кухни шел в комнату, мать злилась. Однажды ночью я проснулся от криков – вы ругались грязно, страшно…
Потом, когда стало ясно, что ты серьезно болен и курить тебе нельзя, ты бросил сразу, не выкурил больше ни одной сигареты. Но что толку?
Было уже поздно, болезнь зашла слишком далеко.
Твоего возвращения из Германии я ждал с нетерпением.
Я хотел поступать в университет на иняз. Я ведь понимал по-немецки практически любой печатный текст. Надо же было хоть как-то устраиваться в жизни.
В университете мне удалось найти преподавательшу, она согласилась заниматься со мной индивидуально. Я ходил к ней домой. Платил по сто рублей за урок, и каждый раз, принимая плату, преподавательша уверяла, что деньги для нее не играют никакой роли, тем более что деньги это совсем небольшие: школьные учителя берут по шестьдесят рублей…
Нет, денег у меня было достаточно. Уезжая в Германию, вы оставили приличную сумму, ее я экономил, как мог: мы с кошкой похудели за те три месяца, пока вас не было.
С преподавательшей я немного болтал после каждого урока, не по-немецки, а по-русски, рассказывал о себе все подряд, не думая о последствиях. И разболтал сдуру, что нигде не работаю, своих денег у меня нет…
Преподавательша заявила, что не будет заниматься, пока не поговорит с моими родителями.
Мне было двадцать девять лет тогда. Но если человек говорит, что за него платят родители…
Преподавательша считала, что поступает исключительно порядочно.
В самый вечер вашего возвращения я рассказал все. Разумеется, я попросил именно тебя пойти и переговорить с ней. Мать была так измучена дорогой…
Мы поехали солнечным и холодным февральским утром. Преподавательша жила на улице, которая круто взбирается в гору, дома стоят террасами, и как местные жители ходят здесь в гололед, я, ей-богу, не знаю.
Мы вдвоем поднимались по заснеженному тротуару. Ты всегда ходил в гору неспешно, основательно и меня учил, что на подъеме главное – не сбить дыхание. Однако в тот день мне показалось, что ты как-то уж совсем никуда не торопишься. Ты задерживался возле ларьков, рассматривал выставленные в них колониальные товары. На маленьком тихом перекрестке вдруг остановился и ждал, пока проедет машина, хотя можно было успеть пройти впереди нее. Я досадовал, шел впереди тебя, пробовал даже подгонять…
Откуда я мог знать, что тебе осталось жить три месяца?
Мы наконец дошли. Взобрались на второй этаж. Хозяйка приняла нас, усадила на диван. Стала говорить, пространно и гладко, что считает, что шансы поступить в университет у меня есть, знания я показываю хорошие. Но моим родителям надо как следует подумать, есть ли у них достаточные средства. Обучение в университете – дело ответственное, требующее большого родительского внимания и немалых затрат.
Ты терпеливо ждал, пока она закончит. И потом сказал, что дело не в том, есть ли у нас деньги на учебу. Деньги у нас есть. Дело в том, согласна ли она меня учить. Это главное.
– А все, что надо, мы вам заплатим.
Ты пришел к этой преподавательше не для того, чтобы решать, заниматься мне немецким или нет. Ты пришел просить, чтобы она со мной занималась.
Ты всегда относился ко мне немного как к маленькому: если я прошу игрушку, значит, надо мне ее купить. Даже если просимое стоит дорого.
Ты никогда не поучал меня, как надо жить, не читал нотаций. И ни разу не упрекнул за ненужные траты денег, за то, что я шесть раз ездил поступать в Москву, но так и не поступил. Ты ни словом не обмолвился, когда я, наладив отношения с издательством, решил всерьез заняться писательством и бросил немецкий.
Наверное, ты верил в меня. И полагал, я лучше знаю, что мне нужно.
Но ты так и не увидел, как в моей жизни стало хоть что-то налаживаться. Ты умирал, в то время как я писал свою первую детективную повесть. А когда из Москвы сообщили, что повесть принята к публикации, тебя уже десять дней как не было на этом свете.
Твоя болезнь поначалу походила на обычную простуду. Тебя мучил кашель. Однажды вечером ты вдруг сказал, что мерзнешь, наверное, простыл, и захотел принять горячую ванну. Это был твой способ борьбы с простудой: посидеть подольше в горячей воде. Как ты говорил, “надо пропариться”.
Но сил самому зажечь газовую колонку у тебя не было. Я включил газ, отрегулировал, чтобы в ванну набиралась горячая вода. Ты встал, пошатываясь, словно спросонья, добрел, держась за стены, до ванной комнаты, попробовал струившуюся воду рукой.
Тем временем мать настойчиво расспрашивала тебя, что болит. Узнав, что ты мерзнешь, стала кричать: “Не надо, не мойся! Лучше ляг, полежи в постели…”
День был морозный, в квартире у нас было холодно. Газовая колонка, включенная на полную мощность, нагревала воду лишь чуть-чуть. Мне при простуде от купания всегда становилось только хуже. Потому я вместе с матерью отговаривал тебя, как мог. И ты вдруг сдался. Хотя обычно бывал на редкость упрям. Ты позволил увести себя прочь из ванной, уложить в постель. Я натер тебе грудь и спину согревающей мазью, накрыл одеялом. Ты сказал, что тебе стало легче. И заснул.