А как получилось? Работал дядя Миша под Москвой, в Скопинском районе председателем райколхозсоюза. Новую жизнь на селе хотел установить после ликвидации кулака как класса. Работает год-другой, а дела что-то идут хреново, скот дохнет, люди руки опустили, живут, словно мухи между осенними рамами. Всякий норовит паспорт выправить либо какую подходящую справку, чтобы тягу дать. Какие в армию идут, так тех потом и калачом обратно не заманишь. Один контрик такую расшифровку дал: колхоз — это колониальное хозяйство. Город, значит, все соки высасывает из деревни, как из колонии… Этому, конечно, сразу десятку намотали за философию, но какой толк? Работа добрый итог любит, а если нет? Видит дядя Миша, что обострение классовой борьбы на мирных путях до добра не доведет, начал единомышленников партийных искать. Осенью собрались она на балансовый отчет — человек шесть двадцатипятитысячников, все москвичи в прошлом, и решили письмо товарищу Сталину двинуть. Дело было в тридцать втором еще. Так и так, мол, дорогой наш вождь и учитель! Засыпались, мол. Что-то не так у нас, мол, с политикой в отношении мужика. Да и Ленин, мол, совсем о других артелях речь вел — на товарной основе! А ежели мы отгребаем весь урожай в хлебопоставку, так чем же он, хлебороб, кормиться должен? Воровать? Это — не метод. Надо, товарищ Сталин, собраться всем заново, хоть на конференцию, что ли, да обсудить вопрос с участием практиков сельского хозяйства!
Ну, попало иль нет письмо к Сталину, никто не знает. В общем, отослали за всеми подписями — Герасимов-то у них самый молодой был! — и сидят ждут: как там на письмо среагируют? Ведь о насущном вопросе вели речь!
А там быстро во всем разобрались. Ночью приехал «черный ворон» с одним окошком по правому борту и всех шестерых гамузом на Колыму! Там дядя Миша и отморозил пальцы. Так его, как инвалида, сюда пригнали. Он, конечно, писал и Калинину, что ни в чем не виноват, но кто их там читает, эти бумажки? В прошлом годе он свою десятку кончил, но ему новую бумажку прислали на подпись, что рано еще. До окончания военных действий надо посидеть. Без пальцев он расписываться вроде не стал, только жирный крест на той бумаге вывел как неграмотный…
И вот он-то, битый-перебитый контрик, и настраивает сопляка Толика, как надо в лагере жить. Смену себе дядя Миша кует из бывших комсомольцев, чтоб вовсе люди не перевелись на этом свете. Ведь из Толика-то в его девятнадцать лет мало ли что может произрасти! Грамотный, начнет доходить — непременно кинется талоны подделывать, и труба ему… Либо в очко и буру шпилить в надежде на крупный выигрыш, а куда ему среди местных шулеров. Нет, одно у него спасение — в конторе туфту заряжать. Поскольку выдержать все, что Ленька — брянский волк выдерживает в этой веселой жизни, он никак не сумеет, кишка у него тонка.
— Ты чего, Сенюткин?
Мальчишеская круглая шея, но чубчик уже волнистый, вроде как у Гришки-нарядчика, и глаза вострые, жестокие — вот из кого волка легче легкого сделать!
— Дядя Гриша меня послал, — жалобно изъяснился Ленька. — Больной я… На работу — через три дня…
— Больному положено только то, что до болезни получал. Не знаешь, что ли?
— Так на трехсотке я, из кондея…
Подумал этот «фашист» что-то, на дядю Мишу глянул. Тот тоже очки поднял на лоб, переглянулись.
— С бригадиром вечером придешь, сделаем. А сам не могу.
Ну, точно! Не может он опять бригадирский ранжир ломать, кишка у него тонка! Вот сволочь, паскуда! А еще человеком его считают, хурал заседал!
Вздохнул Ленька с безнадежностью, побрел на помойку. Хотя там и без него довольно желающих.
На улице мороз — птица не пролетит, а Леньке жарко что-то. И грудь схватывает крепко. Градусник-то не врет: тридцать девять и два…
6
Лежит Ленька на нижних юрсах, укрывшись сквозным байковым одеялом, а поверх него — родимым бушлатом с прожженной полой, и тихо постанывает. От этих потайных звуков в душе что-то расслабляется и голова не так болит.
Трехсотграммовая птюшка-крылатка промелькнула метеором — и нет ее. От горячей баланды с черной капустой только теплота во рту и осталась, а сытости никакой. Жрать хочется так, что нары бы стал грызть, как грызет голодная лошадь сухую коновязь. Да сил нет, лежать надо. Тридцать девять и два, а может, уже и больше стало теперь.
Хорошо бы — лето. Летом иван-чай пойдет: когда он молодой, его варить можно. И солнышко обогреет. Балдоха[10] — наше спасение.
На других нарах, напротив, Иван-Гамлет. Привалился спиной к стене, глаза закрыл, тихо бренчит на гитаре — тоже на освобождении человек, уже вторую неделю.