Выбрать главу

Хотел Ленька попросить, чтобы не уходил он, да знал, что зряшное это дело: не мог же доктор из-за него в отказчики лезть, горбушку терять. А еще и сил у Леньки не было разговаривать. Он только пальцами пошевелил и похлопал тонкой ладошкой себя по груди. Дескать, ничего, спасибо, Евгений Иванович, как-нибудь до вечера протяну…

После завтрака придурков пришел сам Дворкин, измерил температуру и покачал головой:

— Не жилец… До сорока одного почти подтянуло.

Тут Ленька и увидел его, как в тумане, полуприкрытыми глазами. И задрожал весь, задергался:

— Ух-ходи, помощник смерти, позорная морда! В рот тебя пихать!

Леньке казалось, что он шумнул на весь барак. Но Дворкин и тихий его шепоток разобрал. Насупился, градусник сунул в карман и молча пошел из барака.

Даже Дворкин, человек с волосатым сердцем, умаялся в этой жизни. У него ведь не один Сенюткин подыхает. Тут же рядом западный белорус на тот свет лыжи навострил, на вторых нарах — два теоретика, да и в других бараках немало… Больница в Поселке переполнена, доходяг-пеллагриков туда не принимают, велят писать в диагнозе «скорбут», то есть цинга. Зачем их с места на место таскать, если они неизлечимы?

Каждый божий день — одно и то же. Кабы не своя шкура да не теплое место, драпанул бы Дворкин куда глаза глядят. Хоть в столярку гробы делать — все легче. Четырнадцатый год сидит Дворкин в лагере. Разбогател при нэпе по коновальской части, лошадей здорово умел лечить, дохлых одров на ноги подымал! Заимел фельдшерский участок и собственную корчму на большой дороге, деньги сами шли в руки. И вот за это трудовое богатство — в ссылку; потом один раз сболтнул что-то в день Сталинской Конституции — добавили еще катушку и пять лет «по рогам»… Тогда-то и надорвалась в нем жила, струхнул, согласился на кума работать: уж больно выжить захотелось!

Злоба у Дворкина сплошь на всех людей — за что страдает? Кому это все понадобилось? Новой жизни какой-то захотели, гады! А какая она — новая? Кто ее на ощупь или на зуб пробовал? Ну ж, я вам покажу, суки, эту новую жизнь!

Подыхает в бараке какой-то заморыш Ленька Сенюткин — ну и что с того? Первый он, последний? И чем помочь? Тремя каплями марганцовки?

Кончается Ленька. Температура — сорок один градус. Жар. Жар и бред, а может, и не бред, а какие-то смутные видения качаются в помутненной памяти.

Ни с того ни с сего зима ему примерещилась. Та самая, незабываемая, 1930 года…

Сиротство, безотцовщина. Снега кругом непролазные, волчий холод. Мороз поднимается снизу, от земли, одетой белым саваном, давит сверху, с черных ночных облаков.

И как будто слышит чутким ухом Ленька: шумит ветер в черном ельнике, скрипят санные полозья по снегу, отфыркиваются заиндевелые лошади с подрезанными казенными хвостами — длинный обоз едет узким лесным зимником к Беломорью, а может, и к самим Соловкам, про которые люди говорят разные страсти. И в задних розвальнях на охапке мерзлой соломы сидит пятилетний Ленька в отцовском зипуне, лохматой шапке, обмотанный до глаз всяким тряпьем. Глядит испуганно, все запоминает…

А рядом — матка. Матка умом тронулась, как отца взяли на расстрел. Гордый был, в колхоз не хотел вступать… Ну и повезли их, как соседи сказали, «на высылку». А в дороге еще новая беда: младший Ленькин брательник помер, годовалый. Помер с неделю назад, а матка воет и до сих пор держит его в шубной поле, никому не отдает. Думает все, что он живой. И мороз крепкий северный не дает брательнику почернеть, завонять, чтобы она отдала схоронить его…

На подъеме к деревне, где ночлег и пересыпка, взвыла матка волчицей. Даже и мутным своим разумом поняла, что не пустят ее на обогрев с мертвым сыночком.

Остановился обоз отчего-то, не доезжая дворов. Может, у передней лошади супонь распустилась. Заглохли все звуки, поскрипывания, только мать выла дико.

Подошел комендант, тяжело хрупая яловыми сапожищами по притертому снегу, молча вырвал у нее из рук одубевший сверток и наотмашь швырнул за обочину, через снежный вал, в еловую гущу. Стукнуло там что-то о сосновый ствол, будто полено. А сверху, с сосновых лап, снежная шапка упала. Прикрыла собой все и — навсегда…

Матка еще пуще закричала, платок сбила, дерет на себе скрюченными пальцами волосы. Ленька глянул — а волосы у нее седыми косицами на морозе. Испугался вдруг, что и его так же вот схватит большой дядя в яловых сапогах и наотмашь выкинет с дровней в лесную темень. Сжалось сердечко от боли, схватился он, вывалился боком с дровней да скорее бежать! По улице, рядом с передней упряжкой! Раскрылился в зипуне, в тряпках. Сопит, душонкой ёкает, боится, что догонят, закинут в лес…