И еще «Форд проворный и грузная АМО по-над Чуем летели стрелой…»
Да когда это было! Давно это было, в первую пятилетку. Так давно, что слезы наворачиваются…
Ведь вот вспомнится такая песня в острую минуту — и в душе какая-то пленка лопнет со слезой: а ведь и вся-то наша жизнь проклятая в этой песне! Вся наша жизнь проклятая, лагерная! Ленька еще на дровнях сидел, еще брательника мертвого в шубной поле у матки видел, еще коменданта, сопровождающего ссыльный обоз, страшился, не успевал зелеными глазами мир Божий разглядеть, а русские парни уже БАМ какой-то начинали строить, и тракты насыпали, и на машинах газовали по пропускам, и даже любовь крутили с вольными шоферихами — и ничем ты их не убьешь, этих парней! Эх, мать родная!..
Хлопнул Ленька звонкой ладошкой по голенищу, вроде плясовое коленце из «Цыганочки» сделал: Снегирев так Снегирев! И пускай — Колька! Человек из хорошей песни, давний бродяга, а на поверку — вот он, совсем живой, черномазый, веселый! Только большой палец прикусил да хитровато глянул: молчок, мол… А открываться ему не резон, раз маршрут нарушил да еще вольную бабу тут — …это самое. То-то он и спрашивал давеча, как житье на штрафном. Оно и понятно: за вольную бабу одна дорога — к ним на штрафняк, на общие подконвойные работы.
— Спасибо, Никола! — глухо, с клекотом в горле сказал Ленька, поддернув вохровские штаны. — В жизнь не забуду, век свободы не видать!
А шофер еще в кармане что-то пошуровал, но, как видно, не нашел, чего искал. Хлопнул только по плечу Леньку.
— Валяй! В столовке спроси официантку Раю. Белобородову. С ней словом перекинешься, она тебе каши вынесет… Сейчас ведь и деньги ни к чему, все по карточкам…
Это он, значит, и денег собирался ему дать!
Заплакал Ленька по-настоящему и, чтобы скрыть от шофера свои горючие слезы, чуть ли не бегом рванул от машины.
Электрических лампочек впереди много было, а в глазах Леньки и того больше. Дробилось, множилось все в его мокрых глазах, плачущих от великого счастья.
11
А вот и столовая! Двери широкие, двустворчатые. Та половина, что открывается, — на пружине.
С трудом одолел Ленька пружину, а вошел все-таки. Попер прямиком между столов, чего стесняться? Телогрейка на нем мазутная, так он с детства — рабочий человек. А молодым везде у нас дорога, старикам, само собой, почет. И за столом никто у нас не лишний, едрена феня!
Народу много, самый обед. Хорошо. Тарелок на столе до хрена.
Вспомнил про официантку Раю. Забился в угол, за фикус, и высматривает оттуда.
Официанток штуки четыре, и все здоровые, все откормленные, все красивые, сучки! Какая ж!.. Какую отозвать?
Тут седой гражданин в брезентовом плаще, надетом поверх кожуха, недоеденный суп брезгливо от себя отодвинул (видно, желудок у него кислую капусту не принимает), за гуляш принялся. Ленька этот супец незаметно к себе потянул и ложку длинной рукой достал.
Гражданин на него исподлобья глянул, ничего не сказал. Теперь это не в редкость и в вольной столовке. Да и гражданин сам, если судить по обветренной физии, недавно из зоны. Может, свою десятку на прошлой неделе отбухал. Тут все население — либо из вохры, либо из бывших. Ну, этот дядя на лагерного железного прораба смахивает.
Зачистил Ленька и тарелку после него. Стал опять присматриваться к официанткам. Две — совсем девчонки, две постарше. И одна из них — плотных, грудастых — самая резвая, горластая, на всех покрикивает — не иначе, какая-нибудь активистка из ихнего профсоюза, а может, и партийная, хрен ее знает. Короче, подходить страшно. Другая — явно не по шоферу, старовата.
Подстерег Ленька одну из молодых, что в соломенных кудряшках — не девка, а пряник с маслом. Она как раз мимо пустые тарелки высокой стопкой несла.
— Мне бы тетю Раю… Бело-бо-ро… Не вы? — громко шепнул Ленька и осекся на полуслове, только теперь уяснив фамилию, названную ему шофером: Белобородова…
Как заорет официантка на всю столовую:
— Раиса Трофимовна, вас!!
Да не надо бы так орать, зануда грешная! Ничего они не понимают, эти вольняшки!
Но Рая-то… Бело-боро-дова, значит? Вот дела-а! Может, штаны-то на Леньке помкомвзводовы? Он ведь, точно, в самом городе и живет!
А вот и прет к нему через всю столовую та самая горластая активистка. Между столов, как ледокол между льдин, продвигается, бедрами играет и подозрительно смотрит. Сама вроде грузновата, лицо молодое, молочное — укусил бы с тоски за розовое ушко! А глаза-то, глаза! И строгие, и бархатные — умнющие такие бабьи глаза!