Выбрать главу

—  Кого-кого вы хотите увидеть? Кедринцева? Так он же вчера умер!

Наталью бросило в жар.

—  Девушка, что с вами? Выпейте, выпейте, вот вода. Нельзя все так близко к сердцу принимать. Думаете, нам не жалко? Каждого человека жалко. Зато второй ваш подопечный поправляется, скоро выпишем.

...Перед Натальей стоял старичок в белых валенках с калошами и поношенной фуфайке. Пастюхин. У него презрительный прищур глаз, плотно сжатые губы, на лице — едва уловимая усмешка.

—   Нож? Ой, что вы, товарищ следователь. У меня ножей отродясь не было. Зачем он мне? А вот у моих врагов... Но я никого конкретно не подозреваю, разве всех упомнишь?

После нескольких бесплодных допросов Пастюхина Наталья уже не сомневалась: от него ничего не добьешься. Надо идти по другому пути. Но по какому?

Однажды к Стародубовой зашел судебно-медицинский эксперт Владимир Николаевич Овсянников. Наталья искренне обрадовалась, она-то знала, что Овсянников просто так не заходит.

—  У тебя, говорят, занятный старичок есть? — начал он без каких-либо предисловий. — Обстоятельства дела знаю. Выкладывай, что имеешь против него.

—  Мало, очень мало. Знаю, уверена, он убийца, а доказать не могу. Почему уверена? Во-первых, Кедринцев еще в больнице сказал мне, что его ударил Пастюхин. То же самое он говорил сбежавшимся на крики людям. Во- вторых, пришел ответ на мой запрос. Оказывается, Пастюхин дважды судим, но скрывал это. Наконец, последние дни я находилась на мясокомбинате, выяснила, что у Пастюхина был нож. Правда, он не признается...

Овсянников снял очки, провел ладонью по лицу.

—  Если Пастюхин врет... Завтра приду на допрос, познакомлюсь с ним поближе. А ты езжай домой, отдохни, вид у тебя усталый.

На улице шел снег. Первый снег.

...Прокурор, ознакомившись с материалами дела, вынес постановление об аресте Пастюхина. Поэтому последние допросы обвиняемого Наталья проводила в следственном изоляторе. В новой обстановке Пастюхин повел себя по-другому. Наталье сначала даже показалось, что к ней по ошибке привели другого человека. Тихий, измученный недугами старичок превратился в наглого уголовника.

—  Ничего ты не докажешь, следователь, мокрухи не пришьешь. Не виноват я.

Только когда на допросы приходил Овсянников, Пастюхин притихал. Он, наверное, побаивался этого спокойного человека, его пристального, изучающего взгляда сквозь толстые стекла очков. Особенно живо Владимир Николаевич интересовался самочувствием Пастюхина.

—  Вы говорите, что сразу после удара потеряли сознание?

—  Точно, аж сердце замерло. Как мертвый упал. Даже обернуться не смог.

—  А на какой бок вы упали?

—  На левый.

В комнате установилась тишина. Потом ее оборвал неожиданно резкий голос эксперта:

—  Врете, сознания вы не теряли и все прекрасно помните.

—  Ничего не помню, упал, никого не видел, — вяло, как фразу из заученной роли, повторил побледневший Пастюхин.

Овсянников продолжал:

—  Получив ранение, для вас неожиданное, вы должны были отреагировать чисто инстинктивно: повернуться к наносившему вам удар, постараться отразить воз­можности повторного удара. Но в том-то и дело, что напали вы сами. Как? А так: левой рукой вы схва­тили Кедринцева за пальто, а правой, в которой был нож, нанесли четыре удара. У Кедринцева все- таки хватило силы вырвать нож, ткнуть им вас в поясницу...

Пастюхин сидел с невозмутимым выражением лица, он уже справился с собой, лишь голос его был по-прежнему уставшим, надломленным.

—  В моем возрасте садиться в тюрьму страшно. Думал, хоть умру спокойно. Но не надейтесь, признавать­ся не буду...

Наталья знала, что убеждать этого человека бессмыс­ленно. Он жил со злобой, с ненавистью к людям, она испепелила его душу, вела от одного преступления к другому.

...В этот вечер Наталья долго не уходила с работы, ждала звонка Овсянникова из суда. И вот наконец-то в телефонной трубке его славный голос:

— Поздравляю тебя, Наташа, суд признал Пастюхина виновным.

Этот рассказ — об одном из первых дел старшего следователя Советского РОВД города Куйбышева лейте­нанта милиции Натальи Леонидовны Стародубовой. Теперь на ее счету не один десяток успешно расследо­ванных преступлений.

МИХАИЛ ТОЛКАЧ.

Фимка спустился медленно по ступеням вагона на перрон. Огляделся. Два года минуло, как увозили его отсюда, а тут вроде ничего не изменилось. Обмызганные киоски с пакетиками конфет на витринах. Облупленное, с темными потеками здание вокзала. Зеленые светящиеся буквы на его фронтоне. И запах угольно-мазутный... А душа пела: «Здесь мой причал!».

Никто не обращал внимания на его потертый чемоданчик, на серую куртку, на большие, не по ноге, ботинки из юфты, на серую же из поддельной смушки шапку, едва удерживающуюся на копне его жестких волос. А ему хотелось крикнуть на весь перрон: «Земляки, вернулся Ефим Сидорович Солуянов!».

Люди шли по перрону с чемоданами, толкались в спешке, размахивали портфелями, раскачивались по- утиному, нагруженные до предела авоськами, узлами, тюками. Несла живая волна и Фимку к тоннелю. Ему торопиться некуда и не к кому. Пока тонкая нитка времени ткалась, мать его преставилась. В минуту унынья Фимка упрекал себя: «Умерла она из-за меня. Нервы истрепал ей. Сначала в школе. Потом слонялся без дела. А мать — переживай!». Другой голос останавливал его: «Пить ей нужно было поменьше! Валялась в канаве на морозе — простудилась...». Никого из близких у него не осталось. Отца он не знал. Были ребята из интерната, куда его сбагрила мамаша на три года. Кому из них дело до него, Фимки! Кто он им, брат, сват, племянник?..

На привокзальной площади в вечерней полутьме он различил три высотных здания. Светились окна. В лоджи­ях белели пеленки. «Люди живут!» — вздохнул он и тоскливо решал: куда податься?.. Теплилась надежда: материна комната! Возле костела. На Куйбышевской. На втором этаже. Письмо о смерти матери он получил в колонии три месяца назад. Может, опечатали комнату до его приезда?..

Комнату заселили без него.

Соседка по коммунальной квартире, написавшая Фимке о похоронах матери, поеживалась под теплой шалью в коридоре.

—  Айда ко мне. Мои-от в деревню за мясом умотали...

У соседки было тепло. Куртку он бросил у порога. На

нее — прокорболенную шапку. Пятерней разровнял густые волосы. Хозяйка засуетилась у стола.

Пили чай с вареньем. Похрустывали сушками.

—  Как тебя засудили, матушка с горя... Без перерыва. Выселить надумали. Лечить собирались. От горячки слегла...

—  Где ж вещички? Моя одежда где? — Фимка скосил темный глаз на соседку.

Она смахнула со лба седые волосы, подперла кулаками голову.

— А где ж им быть?.. Все спустила матушка. Срам был, когда обряжать хватились... Ну, какое-никакое барахлиш­ко осталось, так на склад домоуправления свезли...

—  Охломоны небось уже растащили!

—  Чего там тащить! — Хозяйка потрогала его щеку. Тепло ее пальцев током прошло до сердца. — Шрам-то откуда, Фимка?

—  Там... — Голос сорвался на всхлип.

Допили чай в молчании. Хозяйка прислушивалась, оглядываясь на дверь.

— Фимка, прости заради бога, — молвила она, сложив руки на груди. — Не дай бог, мои застанут тебя... Помнишь, какие они? Мне хоть живой тогда ложись в гроб...

У Фимки был в городе должник. О нем помнилось на суде, в исправительной колонии.

— Понял вас, соседка!.. Спасибо за чай и приют. Мне б пиджак. А?.. Верну часа через два-три. Гадом буду! И пальтуган или плащ...

Хозяйка понятливо кивала головой, глядя на лагерное одеяние Ефима.

В кафе «Чайка» он занял место напротив эстрады. Музыканты играли что-то бесшабашное. «Узнает или не узнает?» — ломал он голову, пощипывая редкую бородку. Два года назад ее не было. И шрама на щеке. И руки были белые, ровные. Теперь — потрескавшиеся, в мозолях и отметинах. Потягивая пиво, Фимка припоминал летнюю ночь. Набережная Волги. Киоск на Полевом спуске.

Старик сторож, брыкавшийся на земле. Скрип дверец... Вдвоем заталкивали блузки и косынки в рюкзак. И вдруг свистки, топот. Крик: «Стой!». Ему подставили ногу — упал с мешком. Семен увернулся за кустами. На первый вопрос в комнате дежурного по отделу милиции: «Кто был с тобой?» — словно отрубил для себя: «Пусть Сенька живет на воле. Женился недавно. А мне что — один как перст!». Упорствовал на следствии. Не признался в суде. И «кореш» избежал кары...