В общем, грязные слова, сказанные прапорщиком Станиславом Сирко по отношению к родной матери, Саня вполне мог отнести и в адрес Марины...
Но как ни естественно было такое объяснение странного поведения Сани, Иван Иванович инстинктивно чувствовал, что есть и другая, тщательно скрываемая обоими драчунами причина. Она-то и была главной... если... такая вообще существовала.
— Так что, хочешь познакомиться с одним из мест лишения свободы? — спросил он сына.
— Хочу! — выкрикнул тот, сверкая по-рысьи черными глазами. — Хочу сидеть с ним в одной камере! — показал он на своего дружка.
— Камера существует только в следственном изоляторе, — ответил Иван Иванович. — А вы будете отбывать наказание в колонии. Там — обычные общежития, только с ограниченной зоной передвижения. Но соучастников расселяют подальше друг от друга, — пояснил он не без издевки, понимая, что только такой тон может как-то встряхнуть Саню, вывести его из состояния транса.
Но на сына ничего не подействовало.
— Не все ли равно?! — выкрикнул он. — Камера... Общежитие с ограниченной зоной передвижения! Тюрьма и есть тюрьма!
— Прости ему, — вдруг обратился дежурный к неистовствовавшему Сане. — Хотя бы во имя... Петра Федоровича: вызвали сына к умирающему отцу, а мы их разлучим. Это не по-человечески... И на себя не возводи напраслины.
И Саня обмяк, опустил глаза, спрятал их. Напоминание о Петре Федоровиче проняло его.
Петр Федорович одним из первых помог отвергнутому сыну Гришки Ходана обрести чувство веры в человека. Председатель колхоза уговорил директора школы, тот проэкзаменовал талантливого ученика и добился, чтобы Саню из третьего класса перевели в пятый. Это была моральная победа Саньки и над самим собой, над чувством неполноценности, и над всем злым, что оставил после себя Григорий Ходан. И вот теперь, когда Петр Федорович стоит, можно сказать, одной ногой в могиле, Санька (Александр Иванович Орач), без пяти минут кандидат наук, готов нанести ему жесточайшую обиду.
Иван Иванович был, убежден, что Саня образумится. Но тот стоял, насупившись и молчал. Долго молчал. Наконец спросил как-то осторожно, вполголоса:
— А как же быть с правдой? Разве не ты, отец, говорил мне, что правда на свете одна и перед нею все равны. А здесь два коммуниста со стажем, — он показал на Ивана Ивановича и на старшего лейтенанта, дежурного райотдела, — стараются перелицевать ее и приспособить к своей потребности, а нас убедить, что этот вывертыш и есть истина, которой надо поклоняться!
Саня весь дрожал от внутреннего возбуждения. Временами голос его переходил в шепот: провидец, которому дано заглянуть в будущее и который предупреждает живущих ныне об опасности, подстерегающей их на долгом и трудном пути...
Нас заедает быт, черной кошкой перебегают дорогу досадные мелочи. Их так много, что порою, они закрывают собою перспективу. И тогда во имя сиюминутных потреб мы начинаем ощипывать завтрашний день. «Жизнь взаймы»... Так сказал Эрих-Мария Ремарк, писатель, веривший в будущее человечества, но не доверявший своим современникам, обвинявший их в безучастности к тому, что происходит рядом с ними.
Для Ивана Ивановича обвинителем стал сын. Но он предъявлял отцу счет с каких-то очень странных, непонятных тому позиций.
Приходит время, когда дети получают право судить своих родителей по тем законам морали, которые они втолковывали всю жизнь им, детям.
— Ты требуешь от меня, чтобы я поступил, как велит долг милиционера. Но я никогда не поклонялся букве закона, которая не в состоянии предусмотреть всего многообразия человеческих отношений. Я всегда был гуманным к тем, кто оплошал, споткнулся, я стремился помочь тем, кому моя помощь могла принести пользу. Так же поступлю и по отношению к тебе. Ты — не преступник, я пока еще не понимаю, с какой целью ты затеял эту драку, почему тебе обязательно надо скомпрометировать друга, при этом даже себя готов принести в жертву. Ты скрываешь от меня правду, подсовываешь вместо нее чучело и требуешь, чтобы я поверил, будто это нечто живое. Но я — не селезень, задурманенный весною, который идет на манок и садится рядом с деревянной уткой.
Слова Ивана Ивановича, видимо, попали в цель. Саня смутился, отвернулся, съежился. Наконец встал с лавки и шагнул к Ивану Ивановичу. Но не подошел, передумал. Долго, вприщур, смотрел на отца, будто хотел без слов втолковать ему.
— Правда, в том, что я дал этому подонку по морде, — Саня кивнул на Сирко. — А он меня намерился ударить ножом. Старший лейтенант перед твоим приездом говорил: «За поножовщину в общественном месте судят по двести шестой статье, часть вторая или даже третья».