И Тимофей опять погрузился в воспоминания, рассказывая капитану, как было дело.
В избу вошли трое мужчин. Одеты в штатское, но по выражению лиц было понятно, что эти люди привыкли к военной дисциплине.
Глафира только что приготовила ужин. Тимофей сидел за столом и в ожидании, пока мать подаст тарелку, скатывал хлебные шарики и закидывал их в рот.
– Морозов Тимофей Алексеевич, кто у вас будет? – спросил один из вошедших, видимо, старший.
– Я, – в полном недоумении ответил Тимоха.
– Поэт?
– Да какой там… Так, для себя… – парень в смущении потупил глаза.
– Ну, давай показывай свои рукописи.
Всё ещё не понимая, что происходит, Тимофей встал из-за стола и прошагал в угол большой комнаты, к письменному столу. Вынул из ящика школьную тетрадку в сорок восемь листов и протянул её, особо ни к кому не обращаясь.
– То, что не сопротивлялся, – это хорошо, – невыразительным голосом произнёс старший. – Оформим как добровольную выдачу. Это всё?
– Да.
– А если подумать?
– А чё думать-то? Всё! – ощетинился Тимофей.
Он уже понял, что трое незнакомцев явились не просто так. Кто-то донёс, настучал. Значит, среди односельчан есть настолько подлые люди?
– Приступайте, – коротко приказал старший, одновременно доставая из внутреннего кармана пиджака какой-то документ. – Вот постановление на обыск.
Он протянул бумагу Глафире Андреевне. Она взяла постановление, быстро пробежала его глазами и всплеснула руками от ужаса.
– Господи, да чего же вы такое ищете?
– Крамолу и антисоветчину! Против строя твой сынок замахнулся.
Глафира опустилась на тяжёлый самодельный табурет и тихо заплакала.
Двое молодых мужчин, одинаковых, будто близнецы, принялись методично осматривать всю избу. Они открыли комод и выбросили на пол бельё, вытащили все пожитки из старого, ещё бабушкиного сундука, даже в печку залезли. Однако обыск ничего не дал.
– Ладно, то, что ты отдал, я заберу на экспертизу. Если обнаружат что-то антисоветское, вернусь снова… – не то пообещал, не то пригрозил старший.
Глафира Андреевна растерянно смотрела на сына. Тот сердито и упрямо глядел в пол.
Громко топая, мужчины вышли на улицу и вскоре уехали. Через два дня, снова вечером и в том же составе, они вернулись.
– Собирайся, поедешь с нами, – хмуро бросил старший.
– Дайте, я его хоть накормлю перед дорогой, – взмолилась мать.
– Корми, – разрешил старший и вышел на крыльцо курить.
Но двое «близнецов», что проводили обыск, остались.
Тимофей поел картошки с молоком и уже направился было к двери, но мать его придержала.
– Тима, вот тебе еды на два дня. Хлеб, картошка, яйца да лук с огурцами. Жаль, воды не во что налить, – со слезами проговорила мать, всовывая в руку сына старую полотняную сумку.
– Да вы не переживайте, мамаша, вода в камере есть! – успокаивающим тоном сказал один из оперативников. – Вернётся скоро ваш стихоплёт. Пожурят немного, да и пнут под зад. Восемьдесят первый год на дворе, не тридцать седьмой…
Дорога до города занимала три с половиной часа. Всё это время ехали молча. Мысли Тимофея словно сковало льдом. Он не понимал, что с ним происходит, чего ждать от этого ареста. Слышал, конечно, от старших, что в сталинские времена людей забирали вот так, без суда, а потом отправляли в страшные северные лагеря. Но говорилось об этом всегда полушёпотом, с опаской. Давно уж не было Сталина, но страх продолжал жить в людях.
Но вот машина прошла через ворота во внутренний дворик, и Тимофея провели в трёхэтажное здание областного КГБ. Дальше был тёмный коридор и большая комната на первом этаже. Там Морозова оставили до утра. Снаружи на окнах были решётки с витиеватым рисунком, изнутри висели вертикальные жалюзи. В комнате стояли три больших письменных стола и десяток стульев.
На душе у Тимофея стало так тоскливо, что слёзы наворачивались на глаза. Спать сидя на стуле было неудобно, а на столе – жёстко. Так и промаялся Тимофей до утра, гоняя в голове одну и ту же надоедливую мысль.
«Понятно, что кто-то настрочил донос, но кто? Учительница по истории, которой я показывал свои стихи, – вряд ли. Лучший друг Женька и подавно. А больше вроде никому в руки и не давал. Хотя была ещё Татьяна, но это уж совсем немыслимо! Я же ей посвящал все свои стихи с тринадцати лет. Из-за неё и писать-то их начал».