— Да, пожалуй. Вот-вот должен прийти Шнабель с племянником… Глоток вина? — Невзоров достал из буфета бутылку с длинным горлышком, поставил на стол две рюмки. — Кстати, какое впечатление на вас произвел Генрих Карлович?
— Очень неплохое, хотя мы познакомились при довольно странных обстоятельствах.
— Да, я знаю, он рассказывал. В нашей жизни, Аршак Григорьевич, происходит очень много странного… Я хорошо знал его отца, это был немец-колонист крепкой баварской закваски. Генрих Карлович унаследовал от него вместе с деловыми качествами неприязнь к России вообще, к большевистской России в особенности. Я думаю использовать его в своей работе. У него великолепная память, он смел, предприимчив и, несмотря на мирную профессию, отлично физически тренирован.
— Я заметил это… А что представляет из себя его племянник?
— Трудно сказать. Он учится в Донском университете и, возможно, заражен большевистской идеологией. Я еще присмотрюсь к нему. Молодой специалист, окончивший советское учебное заведение и пользующийся неограниченным доверием большевиков, мог бы оказаться для нас особенно полезным.
— Об этом стоит подумать. — Марантиди улыбнулся. — Мне нравится, что вы стремитесь заглянуть вперед. Из вас может получиться хороший разведчик. Я с удовольствием выпью за ваши успехи.
СХВАТКА В ПЕРЕУЛКЕ
Однажды Полонский спросил у Коли Пономарева:
— Ты знаешь, что такое любовь?
— По книгам, — ответил Пономарев сонным голосом.
— По-моему, любовь — это когда хочется работать, петь и без конца видеть любимую девушку.
— Не уверен. Когда у меня ладится работа, я тоже испытываю желание запеть. Но у меня нет голоса, и я сразу замолкаю.
— Ты это серьезно? — спросил Полонский.
— Вполне, — ответил Пономарев. — У меня хватает времени только на работу. Вообще, я хочу спать. Этот теоретический спор о любви меня не волнует.
Полонский вздохнул — рассказать об Ане было некому. Они виделись теперь чуть ли не каждый день. Чаще всего это были торопливые пятиминутные встречи, когда хотелось сказать что-то особенно важное, а приходилось говорить о пустяках. И все-таки эти встречи были необходимы, потому что Аня с ее неуловимо изменчивым выражением губ, глаз, бровей, с ее привычкой, чему-то улыбаясь, выгибать пальцы, с ее студенческими и домашними заботами, милой насмешливостью и строгой доверчивостью становилась все ближе, понятнее и дороже ему, и он уже не мог представить свою жизнь отдельно от ее жизни.
Вспоминая девушку, Полонский неизбежно начинал думать о несправедливости судьбы, не дававшей ему возможности совершить что-нибудь действительно героическое. Хотя втайне он гордился тем, что вместе с Бахаревым и Вороновым участвовал в важной операции, поручения, которые ему приходилось выполнять до сих пор, требовали от него не столько мужества, сколько аккуратности. Полонскому часто представлялся длинный неравный поединок с вооруженным до зубов агентом капиталистической разведки, когда он, обливаясь кровью и теряя последние силы, наносит противнику неотразимый, решающий удар. Чекисты, все суровые и молчаливые, поднимают его, обессиленного, на руки, он теряет сознание и уже спустя много дней, открыв затуманенные болью глаза, видит над собой чье-то бледное склоненное лицо и слышит шепот: «Любимый…»
Наверное, очень трудно найти восемнадцатилетнего юношу, который не думал бы о подвиге. Жизнь не всегда внимательна к бескорыстному мальчишескому честолюбию — ей нужны не только герои. Но Полонский работал в ЧК, и возможность, о которой он мечтал, представилась ему так же естественно, как студенту, старательно учившемуся весь год, возможность сдать на «отлично» экзамен. Правда, то, что произошло с ним, было мало похоже на картину поединка, созданную его воображением.
Переулок, в котором жил Невзоров, был пустынный и темный, и Марантиди подумал, что сделал глупость, затянув разговор до такого позднего часа. Но делать было нечего, и он, закрыв за собой калитку, шагнул в темноту как в холодную воду.
Днем была оттепель, к вечеру подморозило, ветки деревьев сковала ледяная корка, и по переулку покатывался сухой стеклянный шорох. Марантиди, стараясь не упасть, тихо чертыхался. Он прошел метров сто, когда его кто-то окликнул.