Выйдя из лесу, мы обошли аул и стали подниматься на зеленый склон горы Цицилы.
Очень много глупостей натворил я за последнее время. Все об этом знают, в Кубачи все знают. Мне хорошо виден весь наш аул, родная наша лестница из домов. Ветер несет куда-то в сторону далекого моря космы дыма из труб. Горны комбината уже не дымят, все мастера отдыхают. Кроме тех, которые продолжают и дома делать что-то для себя. Каймарас, наверно, тоже пытается что-то изменить в своем дедушкином подносе. Я нисколько не зол на Каймараса. Только теперь понял, что он старик. Молодой старик — боится думать, боится ошибиться, боится нового. Никогда в жизни, ни за что он не пошел бы вот так на виду у всех со своей Айшой в горы. Он и до свадьбы не мог ни с одной девушкой пойти в горы, а с женой и подавно не пойдет. Зачем я вспоминаю Каймараса? Надо его забыть, его все забудут, он сам скоро забудет, что у него когда-то было имя.
Когда мы уже довольно высоко поднялись, я остановил Мадину. Она впереди шла, я поймал ее за руку:
— Оглянись, посмотри на Кубачи. Тебе нравится? Ты его когда-нибудь видела таким?
— Таким — никогда! Мы с тобой первый раз смотрим на Кубачи.
— А ты хотела бы отсюда уехать?
— Нет, нет. Но мы с тобой поедем обязательно. Куда-нибудь. Поедем, чтобы вернуться…
Мы пошли к аулу — надо ж мне было начать работать. На глаза нам попал горный выступ, тот самый Хобот, на котором я когда-то, сто лет назад, танцевал для Мадины.
Бросив на нее взгляд, я сказал:
— Полезем? С тобой вместе, а?
— И вместе сорвемся?
Она хохочет, но мы, взявшись за руки, бежим.
Ветер сбросил с нее каз, волосы ее растрепались…
— Вперед, вперед! — кричу я. — Мы никогда больше не сорвемся: я не сорвусь, и ты со мной не сорвешься.
И опять мы стали подниматься. Крутой подъем не мешал мне думать и вспоминать, а воспоминания не мешали мне подыматься. Трудные, тяжелые мои воспоминания даже помогали, подталкивали вверх. Я это уже прошел и сознавал, что прошел. И это сознание было, наверно, самым главным.
Тот день я, наверно, никогда не забуду. Сперва было плохо, очень плохо. Хуже всего было не то, что отец меня ударил. И не то, что я замахнулся на Каймараса, а потом на Мадину поднял руку, и не то, что голубь не получился, и даже не то, что показал себя дураком, всему Кубачи показал. Хуже всего оказалось, когда я остался один. Совсем один.
Я ведь и обратно на комбинат с калипом шел — уже ни на что не надеялся. Серебро надо было сдавать, как оплеванный шел. Вот когда мечтал оказаться в Баку, в Тбилиси, в Ташкенте. Сколько там улиц! Можно пройти — никто, не увидит. У нас в ауле все окна с глазами, все меня знают: добился Хартум известности.
У меня в душе будто прокол получился. С шипением выходили надутость, самоуверенность — то, что называл «вдохновением». Маленьким стал себя чувствовать, сморщенным. Когда проходил мимо тещиного дома, теща выскочила, посмотрела с балкона, головой покачала. Где-то там, в глубине дома, была моя Мадина.
— Мадина! — крикнул я, но она не вышла.
А я, наверно, никогда так сильно не любил ее, знал, что не могу без нее.
Прогнал, а как позвать? Невозможно позвать. Знаете наш обычай? Если выгнал жену и при этом «раз, два, три» сказал — возврата нет. Только развод. А развод, знаете, какой у нас в Кубачи? Э! После развода жена к мужу, к любимому, к любящему, только тогда может вернуться, если побывает за кем-нибудь другим. Понимаете, нет? Надо, чтобы второй раз она замуж вышла и только тогда, от второго мужа, может вернуться к первому. За этим раньше строго следили. Был, правда, выход: муж просил лучшего друга — кунака — ночь провести со своей женой, с той, что по глупости сгоряча прогнал. И все должны были знать — жена эту ночь провела у такого-то, принадлежала ему. После — пожалуйста, она может вернуться к мужу. Вот какой был закон!