— Отстань, — сказал я Светке, — без тебя тошно.
— Молодому и красивому?
Это у нее такая манера издеваться.
— Молодому, красивому и небритому? — И она потянула ручищу к моей щетине.
— Отвернись, — сказал я.
Додик — мировой парень. А что до уха — так каждый может таким вылупиться. Его даже в армию не взяли. Прошлый год, говорит, четыре месяца держали в казарме, а потом все-таки отпустили. А Светка — девка всякая. Правда, жалко ее: двадцать лет, а вдова. Муж был майор, начальник дивизионной разведки. И еще мне перед ней стыдно — вспоминать неохота.
В конце-концов я сказал химику, что у меня улетает мать. Собрал сумку, послал общий привет, съехал по перилам, свернул с Кировской к родичам в Бобров переулок — и тут только сообразил, что идти туда как раз и не надо было. Это — из-за Климки и его матери.
Когда я в позапрошлом августе появился в Москве, Климки еще не было, и у Егора Никитича я был за главного племянника. Жил у него в Воронцовском, любил его, как дворняга. Словно кость, каждое слово ловил. Старику нравилось. Хотя любовью он как раз не обижен. Вся Москва его на руках носит, особенно с осени, когда поспевает картошка. Артисты, живописцы, всякая шантрапа от искусства шатаются в гости с рюкзаками и уходят груженые. А весной Нефедовы сидят пустые.
Весной на рынке к картошке не приценишься.
Анастасия Никитична, Климкина мать, сестра старика, скрип разводит. Но на чужих не больно разойдешься. Они «мешочек» на плечико, и пишите письма… А я вроде свой…
Анастасия меня сразу невзлюбила. Еще на Казанском вокзале, когда они с Климкой вернулись из Куйбышева. Там Климка, хромой и глухой, чинил в Совнаркоме телефоны, когда все, кроме Сталина, из Москвы выехали. Анастасия сунула мне на вокзале два не то баула, не то мешка — тяжелые, руки оторвешь!
— Тут керосинки, кастрюли, — говорит. — Пропадет — не так страшно…
И всю дорогу выспрашивала: часто ли езжу в Воронцовское, и много ли картошки уродилось, и сколько за раз уношу. С тех пор и повело… В молодости она, может, считалась красавицей, но жизнь тяжелая: муж пропал по Промпартии, сын убогий, своего угла нет — и от красоты ничего не осталось. А меня увидит — просто чернеет, как последний блин на сковородке, на который жиров не хватило:
— А мы уже обедали!
Или:
— А мы сегодня без обеда.
Александра сто раз ее обрывала. Но для Анастасии она — молодежь… А дядька смеется:
— Не слушай. Сестра шутит.
Ничего себе шутки. Климка всю сковородку зачищает, а я с тарелки осторожно ем. У него или брюхо без дна, или просто не слышит, что надо жевать аккуратней. Но еда — что… А вот месяца полтора назад заварилась такая каша, что Бобров переулок для меня заминировали.
У тетки был Шекспир — томов пять, академическое издание. Я перелистывал, перелистывал — скука. Стихи без рифм. Правда, где прозой — посмешней. И то не очень. Но все равно — Шекспир! Я спросил тетку, говорит:
— Бери!
Но не решил, какой том брать: все сразу — не утащишь. А через неделю Шекспир испарился. Тетка Александра спрашивает:
— Ты сколько томов брал?
— Ни одного.
Тут и Анастасия пристала. Тогда я развинтился и пустил лишнего пару:
— Да, может, это ваш Климентус увязал веревочкой и на Сретенке толкнул букинисту…
Ну, взвилась Анастасия!
Словом, зарекся я сюда ходить, хотя всех Нефедовых люблю. Да, по-моему, они поняли, что это Климка. Просто сердились, что я прямо бухнул. Южная у меня манера. На севере народ воспитанней.
Зарекся — а вот сейчас свернул из переулка во второй двор и петлей по нему в тупичок, где их квартира — две комнаты и кухня, сырые, как овощехранилище.
Дверь была чуть прикрыта, и в темном тамбурке я с налету толкнул тетку Александру. Она повернулась, и лицо у нее было какое-то чужое, пришибленное.
— А, Валерий… — бормотнула, как от слепня отмахиваясь. — Пришел? У нас тут такое… Мы с кладбища. Анастасию Никитичну мой грузовик задавил.