Выбрать главу

Смотреть на нее было страшно. Большая, ростом с Ритку, только вдвое шире, ревет и трясется.

— Брось, — погладил я ее по голове. Волосы были мягкие. Наверно, недавно их вымыла.

— Брось, — повторил.

Светка плакала и тряслась, прямо как заливное на тарелке, когда его несет старуха.

— Не ругай Павла Ильича, — сказал я тихо. — Может, его сейчас там бьют.

— Замолчи! Молчи! Заткнись. Сейчас же заткнись! — заорала Светка, закрывая безбровое голое лицо рукавом халата. — Замолчи! Слышишь? Ничего не хочу знать. Не хочу. Нету его. Закопала. Слышишь? Зарыла. Землей присыпала. Я его забыла.

— Его при тебе взяли? — спросил я.

— Еще чего не хватало! Замолчи. Не трави меня. Не трави, Валерка, — сказала тихо. И снова затряслась.

Я пододвинулся к ней и обнял ее за плечи. Она была совсем необхватная.

— Не жалей, — сказала. — Не ласться. Не смей жалеть. Я же тебе противна. Знаю. Я сама себе противна. Дура зареванная…

— Ты хорошая, — сказал я. Был пьяный, жалел ее и ничего противного в ней не чуял. Ничего, кроме чистого запаха стирального мыла. Надрался здорово и еще у Вячиных курил. Теперь ничего, кроме стирального мыла, не слышал. Наверно, нюх отшибло.

— Нечего меня жалеть, — повторила она медленнее, но руки моей не скинула. — Ох, Валерка. Как я его забыть, дурака, хочу! Как помнить не хочу! Вот так бы плюнула и растерла. — И она шаркнула шлепанцем.

— Не надо, — прошептал я.

— Нет! Надо! Надо. Надо — вот как надо! — Она резанула себя ладонью по толстой шее. Лацкан халата отвернулся.

— Не защищай его! — шептала она. — Не защищай. Ничего ты не знаешь. И ничего понимать не можешь. Это был страшный тип. Страшный. Страхолюд несчастный. Да я плюнуть на него хочу. Жениться на мне вздумал… Жениться… Так я за него и пошла… Жених тоже…

— Не ругай, — попросил я.

— А ты чего защищаешь? Чего? Что ты знал? Ты моего Костю знал? Вот Костя мой, майор, — это был человек! Это мужик был. Три недели жили, а когда приснится, холодная проснусь. А этот — тьфу. Собачья радость… Пожалела героя войны. А Костю — убили… — И она опять заплакала.

— Козлову тоже плохо, — шепнул я.

— А ты не защищай. Тоже защитник. Ты сосунок. Ты сосунок, Валерка.

— Не злись…

— А ты не защищай. Ты, что ли, будешь ему передачу носить? Да туда не принимают передачу. Защитник! Ты за два километра обойдешь тот дом. А за чужой счет жалеть каждый согласен. А я не собес. Не дом престарелых. Не Канатчикова дача. Я баба. Женщина. Понимаешь?

— Не злись, — повторил я.

— Я хочу его забыть, Валерка. Ой, как хочу! Вытравить. Вымыть из себя к чертовой бабушке. Пусть из меня его выскребут. Не хочу его знать, не хочу. Давай его забудем. Давай, а? Или тебе слабо, Валерка?!

Она стала тяжело дышать, слезы катились по ее лицу, голому и ноздреватому, как брынза.

— Так он живой, — прошептал я.

— Живой! И я живая! И ты живой, Валерка! Давай его забудем. Давай сразу. Прямо сейчас! — И она сжала мою голову и сунула к себе за отвороты халата. Я был пьян. Никакого запаха, кроме все того же мыла, не слышал.

— Ну как, чувствуешь? — задыхалась Светка. — Чувствуешь? Я сама чувствую. Память? Плевала я на эту память. Давай двери закроем, — и она накинула крючок.

Я был такой пьяный, что не соображал. Ничего у нее под халатом не было, — одно тело, большое, желтоватое: еще не загорала. Но ведь я никогда голых женщин не видел. Спасало то, что был пьян. А то бы меня и на минуту не хватило. Но я был пьяный и усталый. Она вздымалась подо мной, как целый материк, а я все равно был пьяный. Может, если б это было с Марго, я бы протрезвел. Но даже сквозь эту пьянь чувствовал, какая мне Светка безразличная, жутко знакомая, почти уже надоевшая, как будний день, как работа на огороде под солнцем, когда пить хочется, а за водой идти далеко. И работать лень, и отдыхать тоже лень, и возишься, возишься, окучиваешь картошку, и работа идет, но как-то в полусне, на жаре, без всякой радости. Светка целовала меня, тормошила, нет, не кусала, но целовала, крепко, больно, изнывала:

— Валерка! Валерка!..

А я все еще был на взводе. Она тряслась, большая, огромная, жутко огромная, как белая рыбеха, только теплая, с этим запахом стирки, жутко обыкновенная — с огромным ртом и безбровым лицом. Я уже начинал трезветь, трезвел, головой трезвел, но сам по-прежнему был на взводе. Она вздымалась, а я все еще держался. Она не понимала, почему я такой. А я просто был пьяный.

И вдруг все во мне обрушилось, все — отец и его Япония и его сын в Харькове. Мать, ее Германия и то, что она скоро родит. Берта, Федор, которые ждут, ждут, ждут — ждут меня и уже не на шутку тревожатся, и Федор прикуривает одну беломорину от другой. И Ритка, которая, конечно, тоже ждет и выбегает в коридор на каждый телефонный звонок. Все во мне вдруг рухнуло, рухнуло, покатилось. Я стал словно таять, стал легким, легче легкого — и вот уже совсем невесомый, почти мертвый лежал на Светке, как на плоту, куда доплываешь, выбившись из сил. Светка была жутко огромная, необъятная в раскинутых полах халата.