— Опять поливать начали…
— Хорошо, просто Иванова, Петрова, Савонаролу — кого хочешь. Просто кого-то другого. И этот другой…
Тут он начал врать на всю катушку. Даже вспоминать неохота.
Лоб пригнул, как баран, чуть меня не достал.
— Лаптежник, трудяга, брадобрей и все другие, Валерий Иваныч, должны ненавидеть этого типа. Потому что это враг, ирод, душегуб. Но все дело в том, что тут не кто-то, не враг, не душегуб, а отец, учитель и еще великий полководец. (Про полководца мы, правда, еще зимой договорились. Ты сам сказал, что полководца не получилось!..)
— Будет вам, — покраснел я.
— Хорошо. Вопрос о полководце снимаем. Просто любимый и прочее. Вдумайся, Валерка. Если нелюбимый — надо гнать его, как Бонапарта. Потому что мы честные, благородные, свободные люди и требуем к себе уважения. Но если любимый — то все в порядке. Мы — верноподданные добровольцы. Мы добровольно отдаем себя нашей любви. Тьфу!.. Даже красиво получается. Но вся штука в том, дорогой мой товарищ Коромыслов, что при этой любви совесть наша чиста и гордость спокойна. Любовь — все списывает. Рабство при любви — равенство, а неволя — свобода. Вот так, Валерий Иваныч.
Он даже вспотел. Ловко у него получилось. Сам, видно, радовался. Для этого, наверно, и меня зазвал.
Раньше только ругань разводил, а теперь доказывать взялся. Видно, не зря загорал у Кащенко.
— Дайте подумать, — сказал я. — Может, вы где сжулили. Может, вы не с тем знаком извлекли. Есть такой фокус, когда про минус забывают и доказывают, что дважды два пять.
Но тут как раз распахнулась дверь, и — мать моя! — у притолоки выросла Светка Полякова в каком-то дурацком шелковом халате до пяток.
— Светик-приветик! — только и свистнул я.
Если начистоту, то я был перед ней виноват. Стыдился. И она задиралась. Однажды даже ляпнула при всех:
— Ты бы, Коромыслов, уши вымыл.
У меня, наверно, кисель по щекам поплыл. На перерыве потащил Додика Фишмана к окну. Он глянул в мои уловители.
— Чистые, — говорит. — Ну, не белоснежные, но вполне в норме.
— Смотри лучше, — настаивал. — Я же не всегда драю.
— Нет, — говорит, — чистые. Она тебя на пушку взяла. Такая вот Светка. А все оттого, что я пентюх, девственник несчастный.
…В начале года нас всех заставляли ночью дежурить в директорском кабинете. Для чего — до сих пор не докопаюсь. Может, звонок какой мог быть из правительства или пожар. Короче, из нашей группы попали я и один чудак лет двадцати с гаком. Здоровенный лоб, на военном заводе вкалывал. Мог бы отвертеться от дежурства, но к нам на пару из другой группы назначили девок. Сейчас, когда половина народу дала деру, четыре группы слили в две. А тогда, в январе, Светка Полякова и вторая девчонка, Людка (она тоже смылась!), учились не с нами, а в параллельной. Людка была ничего, худенькая такая, хоть и 20-го года рождения. Лицо девчачье-девчачье, никак ей ее лет не дашь. А Светка — корова. Тридцать отвалить можно.
Этот лоб долго не думал.
— Мне, — сказал, — та, черненькая. Ты уже баб пробовал?
Я чего-то хмыкнул. Роста я порядочного, а у отцовского зимнего пальто плечи — во! Этот фитиль и поверил.
— Хорошо, — говорит. — А то для первого раза неплохо бы четверку раздавить.
— Так сойдет, — сказал я.
Мне тогда море по колено было: еще не влюбился в Марго. Этот чудак стал клеить Людку. Только не больно у него выходило. Может, она меня стеснялась, а может, он ей не показался. Даже жалко его, дылду, стало. Она его руку все время со своего плеча скидывала. Он только прилепит своего здоровенного «петуха» к ее воротнику, а она возьмет и отдерет. Возьмет и отдерет. Он уже нервничать стал:
— Скучно с вами, девчата. Может, потанцуем. Ты, малый, посвисти нам танго.
— Сам свисти, — сказал я.
Тут Светка вышла в секретарскую, вроде звонить по телефону. Наверно, надоело ей глядеть на них или злилась, что это хамло пристает не к ней, а к Людке. Я вышел следом. Из мужской солидарности. Уж слишком он губами мне на дверь показывал.
В секретарской Светка стояла у стола, но не звонила, а только раскручивала телефонный провод. Жалко было ее, такую некрасивую. Я подошел к ней и так, ни от чего погладил по голове. Она повернулась, удивилась, пальто у нее было расстегнуто, и я — уж сам не знаю как — просунул под него руки, прилип к ней, прижался, а она шепчет:
— Глупый… глупый… — И сама гладит меня по загривку и вместе со мной к дивану тащится, словно мы с ней дремлем в танго или мешок перетаскиваем. Я уже ничего не помню, только слышу, как эти там, в кабинете, переругиваются.