Выбрать главу

— И что?

По губам Чумы скользнула странная улыбка, насмешливая и горькая.

— В первый же день замёл Портофино по доносу одну ведьму. Знал я её, — гаерски усмехнулся Чума, — очаровательная старушка. Клеветы много вокруг, сделали из бедняжки Локусту. Она и отравила-то только кума своего да двух племянников, ну, может быть, соседа ещё. Так зато великим постом и по праздникам Богородичным никогда этими гадостями не занималась, а на Страстной — так даже держала строгий пост! По нынешним-то бесовским временам — праведница! — На лице шута промелькнуло выражение ехидной язвительности. — В тюрьме старуха пожаловалась Лелио, что вполне могла бы не знать никаких забот, если бы ей не перебегали дорогу монахи, которые лучше любых ведьм толкуют сны, принимают деньги на отвращение гнева святых, обещают девушкам мужей, а бесплодным — детей. Несчастной же старушонке приходилось пробавляться пустяками: убийствами неверных любовников, изготовлением ядов, возбуждением любви и ненависти, завязыванием гирлянд на мужское бессилие да вытравливанием младенцев из утроб.

Шут артистично наколол на двузубую вилку кусочек ветчины, а Даноли с удивлением отметил, что шут, хоть и явно фиглярствовал, говорил о Портофино со странной теплотой и называл Аурелиано Лелио, что свидетельствовало о весьма близких отношениях.

— Лелио перечислил мне гнусные отбросы, найденные у неё в шкафах, — продолжал шут, — там черепа, зубы и глаза мертвецов, пуповины младенцев, куски одежды из могил, гниющее мясо с погостов, волосы, тесёмки с узлами, срезанные ногти, — Чума гадливо наморщил нос. — Конечно, сожжение старой бестии справедливо кажется местным властям в высшей степени популярной мерой, но старуха клянётся, что из герцогского дворца к ней не приходили, и Лелио ей поверил. Не одна она тут, мастерица, немало мерзавок промышляет подобным, но разве всех переловишь? Аурелиано хвалился давеча, что ещё троих выловил — но толку? Герцог в гневе, д'Альвелла зубами скрипит, Лелио бесится.

— Почему мессир Портофино бесится? — осторожно переспросил Даноли.

Шут вздохнул.

— Для Аурелиано любая ересь — личное оскорбление. Вы можете задеть его самого, его семью и герб — простит и даже не заметит, но заденьте Христа, его святыню, — полыхнёт пламенем. — Шут перегнулся через стол, снова подливая гостю вино. — Так мало ему лютеран, коих, что ни день, всё больше, так ещё и это. Он беснуется. При герцогском дворе над ним тихо смеются.

— Вы тоже?

Шут скорчил странную физиономию, немного нежную, немного постную, немного печальную. Альдобрандо с интересом следил за артистичной мимикой этого лица.

— Нет, я не смеюсь над Лелио. В эти бесовские времена исчезает ведь не только хорошее вино, — давно уже теряется и святая готовность отдать за что-то жизнь, умение относиться к чему-то серьёзно, яростно защищать свои взгляды. Люди теряют убеждения, кто-то так и не может за всю жизнь заиметь их, а кому-то они и даром не нужны. Но в итоге — люди дешевеют, их выпиваешь за вечер, как стакан вина, а потом с тоской смотришь через мутное дно на тусклый закат. — Шут и подлинно сунул длинный нос в пустой стакан и лицо его, бледное в свечном пламени, показалось Альдобрандо призрачным.

— Этот винчианец, Леонардо, что прослыл мудрецом, звал таких «наполнителями нужников». Аурелиано хотя бы неисчерпаем. Я как-то во хмелю понял, что неисчерпаемость — это богонаполненность, святость. Человек дёшев, как пустой кошель, и если его не наполнить золотом Божьим, — верой — он так и останется пустым. Я сказал это Лелио, а он, шельмец, ответил, что в устах шута даже слова истины отдают фиглярством. Каково? — На лице шута промелькнула гаерская усмешка. — За это я ему отомстил: насыпал перца в вино, но оказалось — ненароком вылечил шельмеца от застарелой простуды. Этим божьим людям даже цикута впрок пойдёт.